|
Он негодовал, что нашел друга не таким, каким его оставил. Пробило полночь, час, два, а он продолжал думать, что сказать, когда говорить было нечего и возможности беседы были исчерпаны.
И вот, взбешенный, дерзкий, вымокший под дождем, он увидел с первым проблеском рассвета окно Дарема. Сердце ожило и запрыгало, и затрясло его. Оно кричало: «Ты любишь и любим». Морис обвел взглядом двор. Сердце кричало: «Ты силен, а он слаб и одинок». И сердце овладело его волей. Страшась того, что ему предстоит совершить, Морис ухватился за столбик, разделявший оконные проемы, и впрыгнул.
— Морис…
Приземлившись, он услышал свое имя, названное во сне. Ожесточение ушло из его сердца, и свободное место заняла чистота, о которой он никогда не помышлял. Его друг позвал его. Минуту он стоял потрясенный, а затем новое чувство нашло для него слова, и, осторожно положив руку на подушку, он ответил:
— Клайв!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
XII
Клайва, когда тот был мальчиком, мало что могло поставить в тупик. Вместо этого его искренняя душа, остро чувствовавшая, что хорошо, а что плохо, принудила его поверить, что на нем лежит проклятье. Глубоко религиозный, имевший страстное желание дойти до Бога и угодить Ему, он в раннем возрасте обнаружил в себе иное желание — происхождения, очевидно, содомского. Он ничуть не сомневался, куда оно нацелено: его эмоции, не столь расплывчатые, как у Мориса, не делились на брутальное и идеальное, и он не возводил годами мост над пучиной. Им владело побуждение, принесшее некогда гибель Содому и Гоморре. Оно не обязательно должно было становиться плотским, но почему из всех христиан именно ему выпало такое наказание?
Сначала он думал, что Господь испытывает его и что, если он не станет богохульствовать, то и Господь вознаградит его, как Иова. Поэтому он склонял голову, усердно постился и держался в стороне от тех, к кому испытывал тягу. Шестнадцатый от роду год прошел в неослабных муках. Он ни с кем не делился и в конце концов испытал нервный срыв, отчего пришлось бросить школу. Поправляясь, он нежданно влюбился в кузена, молодого женатого мужчину, который возил его на прогулку в больничном кресле. Итак, надежды не было — на нем лежало проклятье.
Те же страхи посещали и Мориса, но смутно: у Клайва же они были определенные, непрерывные, и на причастии не более назойливые, нежели в любом другом месте. Он никогда не обманывался на их счет и, несмотря на узду, продолжал питать недостойные надежды. Он мог управлять своим телом, но порочная душа сводила на нет все его молитвы.
Он всегда слыл прилежным учеником, чутким к печатному слову, и от ужасов, коими стращала библия, его рано или поздно должен был оградить Платон. Никогда не забыть ему переживаний, возникших при первом прочтении «Федра». Он обнаружил, что там его болезнь описана до тонкостей, хладнокровно — как страсть, которую мы можем, как любую другую, нацелить на хорошее или дурное. Там не было приглашения к злоупотреблению свободой. Сначала Клайв не поверил своему счастью — решил, что тут, должно быть, какое-то недопонимание и что они с Платоном думают о разном. Потом он убедился, что этот благоразумный язычник и правда постиг его душу и, скорее, проскользнув мимо Библии, нежели став к ней в оппозицию, он предлагает Клайву новый ориентир в жизни. «Получить как можно больше от того, чем обладаю». Не подавлять в себе это, не тешить себя напрасными надеждами, будто это нечто иное, но развивать это такими способами, чтобы не сердить ни Бога, ни Человека.
Однако он был обязан отказаться от христианства. Те, кто основывает свое поведение на том, каковы они, а не на том, какими должны быть, в конце концов обязаны отказаться от христианства. Кроме того, между темпераментом Клайва и этой религией существовала вековая усобица. Ни один здравомыслящий человек не может сочетать то и другое. |