|
И мужчины такого не припомню, разве что сержант в Форт-Диксе, ответственный за строевую подготовку, мог посоперничать с Морин — если бы, конечно, она дала фору. Я думаю, доктор Шпильфогель, что все обстоит как раз наоборот: жена всегда и во всем не напоминала мне мать. Моя мать — существо не злобное, не сварливое, не упрямое, не вспыльчивое, не склонное к самоубийству. Она меня никогда не обижала. Она меня всегда обожала. Пылинки готова была сдувать. Боготворила. Потакала. Представляете, как это грело? Безграничная материнская убежденность в моей исключительности — вот что подтолкнуло к развитию мои природные способности. Не скрою, я во всем подчинялся матери, когда был ребенком, — но ведь то, что дитя слушается родителей, еще не повод для разговоров о подавлении. Это естественно, это основа нормальных отношений в семье, реализм для маленьких. С пятилетним ведут себя иначе, чем со взрослым. В подростковом возрасте отношения с матерью изменились. Я перестал слепо подчиняться, но, не вступая в острые противоречия, где лаской, где наигранным страданием всегда мог подвигнуть маму на поддержку любых моих желаний и начинаний; она держала сторону младшего сына практически во всех конфликтах, вызванных, по большинству, непоколебимым в юном Питере ощущением превосходства над всеми; достичь взаимопонимания было тем проще, что в глубине души она сама была совершенно согласна с такой постановкой вопроса. Принц неумолимо шагает к коронации; не нам ему мешать.
А вот с отцом, который во внутрисемейных сюжетах был персонажем второго плана, мне не раз приходилось вести борьбу. Моя растущая самонадеянность его сильно беспокоила. В раннем детстве он не так тесно общался со мной, как мама, с утра до вечера занимаясь магазином, а в трудные времена еще и подрабатывая по вечерам: жившему по соседству шурину, торговавшему кровельными и отделочными материалами, то и дело требовалась помощь. Однажды отвлекшись от ежедневного труда, отец с понятным удивлением заметил, что клювик невинного птенчика, в который было столь много вложено, требует уже не столько еды, сколько диалога; начались споры и ссоры; язык у меня был подвешен хорошо; я часто ставил противника в тупик, пользуясь логикой и, главное, особым снисходительным тоном, принятым в такого рода беседах. После того как я с отличием окончил колледж, где был лучшим из лучших, отец смирился и практически оставил попытки наставить сына на путь истинный. Когда же стало ясно, что свою самостоятельность я не собираюсь использовать во вред, предаваясь праздности и духовному разврату, папа (и это много говорит к его чести), разумный предприниматель, несокрушимый кормилец и любящий глава семьи, сделал лучшее, что мог: предоставил мне полную свободу.
Шпильфогель, однако, видел все в ином свете. Он именовал мое счастливое детство «так называемым счастливым детством», имея в виду, что пациент внушает себе иллюзорные приятные воспоминания о прошлом, совсем не таком уж безоблачном. Пойдем дальше: почему пациент к этому стремится? Потому что пытается вытеснить память об угрозе, исходившей от матери — женщины властной, сильной, стремившейся руководить поступками ребенка, окружившей его, младшего и сверх меры любимого, коконом чрезмерной тиранической заботы. Теперь о других детях. Моррис (такой вывод сделал доктор Шпильфогель из моих рассказов) был фактически предоставлен самому себе, потому что отец занимался магазином, а мать — мной; это пошло старшему брату на пользу, развив его физическую и психическую конституцию, сделав более самостоятельным и приспособленным. Джоан. Вот что пришло в голову Шпильфогелю на ее счет. Девочка, оттесненная на периферию семейного круга. Гадкий утенок, отнюдь не избалованный добрым вниманием. Заброшенный незаметный ребенок, подавленный физической силой старшего брата и интеллектуальными способностями младшего. Если это так (а по версии доктора Шпильфогелю это было именно так), нет ничего удивительного, что и в свои сорок Джоан все еще компенсирует неполноценность детских лет экстравагантными нарядами, экзотическими путешествиями и великосветскими знакомствами. |