Изменить размер шрифта - +
Я и в самом деле с какого-то момента начал ставить свою необъяснимую и невыносимую болезнь в один ряд с проблемами, мучавшими литературных героев: Милли Теля, Ганса Касторпа, преподобного Артура Диммсдейла. Прямого сходства могло и не быть — оно было более глубинным. Почему Грегор Замза превратился в насекомое, а я во время своих приступов превращаюсь в куколку, неподвижную и бессмысленную? Почему коллежский асессор Ковалев у Гоголя лишился носа — а я вообще теряю ощущение собственного тела? Мне казалось, что для победы над мигренью все это необходимо осмыслить. Массовый пациент невропатолога, говоря: «Опять у меня чертовски болит голова, — просто сообщал врачу о своих неприятных физических ощущениях, ждал помощи или смирялся; я же воспринимал мигрень как нечто, означающее что-то. Болезнь существовала не сама по себе, не была явлением обособленным. Я прозревал в головной боли сюжет, сюжет запутанный, труднообъяснимый. Но я ведь не дикарь, я ученый и писатель, так неужто не смогу разобрать боль по косточкам — так же, как разбираюсь в конце концов в хитросплетениях любых книжных коллизий? Тем более, что фабула боли наверняка должна быть более простой и прозрачной, чем в „Волшебной горе“ или „Носе“. Итак, что же означает моя мигрень?»

Боль есть проявление насилия. Бессмысленное насилие неприемлемо для еврейской ментальности. Может быть, болезнь зародилась в тот момент, когда я с чувством небывалой гордости нацепил на бок кобуру, полностью сознавая, что ни при каких условиях не смогу по назначению применить удобно устроившийся в ней револьвер? Или еще раньше — когда, преодолевая устоявшуюся боязнь физических упражнений, я начал наращивать мускулы, насильственно изменять собственное тело? Такое объяснение в общем и целом могло иметь место, но для искушенного умственного аппарата представлялось слишком простым и поверхностным. Немного сместив угол зрения, я задумался о возможном рассогласовании, своего рода психологической гражданской войне, разразившейся между мечтательным, инфантильным, болезненным ребенком и взрослым мужчиной, в полной мере наделенном всеми мужскими достоинствами и устремлениями. О войне с самим собой. «Я предпочел бы не участвовать в этом», — говорил ребенок словами Бартльби, глядя на мужские взрослые игры, на полицейского с кобурой, на планы и расписания, на писательское самомнение. «Я предпочел бы не участвовать в этом», — говорил словами Бартльби мужчина, ощущая порой детские страхи, беспомощность, смутные опасения перед будущим. «Я предпочел бы не участвовать в этом» — формула непротивления, отстранения, заявленная с разных сторон, неумолимо вела стороны к противостоянию… Так я анализировал свою жизнь; точно так же я проанализировал бы, скажем, «Крылья голубки».

Точно так же я анализировал свои рассказы и сам процесс их создания. Я точно знал, как и почему началось мое «художественное творчество».

Ежевечерне по три часа я проводил за угловым столом полковой библиотеки, истово трудясь над статьей о романах Вирджинии Вулф для сборника «Заметки о современной художественной литературе», почти целиком посвященного творчеству писательницы. Мне хотелось сказать свое оригинальное слово, как-то по-особенному осмыслить прочитанное, что было нелегко после иссушающего мозг дня, посвященного регулировке уличного движения и проверке пропусков на въезде в город. Однажды я отложил в сторону Вирджинию Вулф и свои записи о ней и начал писать то, что позже окажется первым опубликованным рассказом. Вскоре на меня нежданно-негаданно напала мигрень. Когда приступ миновал, пришли размышления над причиной и смыслом моей измены проблемам творчества Вирджинии Вулф и уходом в собственное сочинительство. Тут виделся некий сдвиг в восприятии, подобный тому, который так огорчал когда-то моего отца: чтобы скрасить одиночество ребенка, ему дается простая арифметическая задача, а он вместо логических размышлений и математических вычислений занимается сомнительным поиском не идущих к делу деталей, уродует стройную схему неуместными завитушками.

Быстрый переход