Чудовищная слабость сопровождалась эйфорией: я снова прошел через это и снова выжил! Спустив воду, я говорил своему колеблющемуся отражению: «Вот и все наконец-то, все прошло навсегда». Я обманывал сам себя: прошло не все и не навсегда. Конца страданиям не было и не предвиделось.
Тот год глубоко врезался в память, оставив шрам на сердце и немеркнущее пламя в душе, — и если только что прочитанный пассаж отдает приторным привкусом мыльной оперы, то я, ей-богу, не нарочно, просто иначе не скажешь. Во втором семестре мне предложили дополнительную нагрузку: вечерний курс практических занятий со взрослыми, три часа по понедельникам, в деловой части города. Причитающиеся мне двести пятьдесят долларов были непредвиденным, но очень своевременным поступлением: летом я собрался лететь туристским классом в Роттердам. Новые ученики не имели никакого представления даже об орфографии и пунктуации, но я об этом заранее не подозревал и битую неделю составлял вступительную лекцию, из которой они поняли только мое имя и заключительное «спасибо». Лекция, остроумно озаглавленная «Стратегия и тактика художественной литературы», была густо сдобрена многословными и «яркими» (по-моему) фрагментами из «Поэтики» Аристотеля, переписки Флобера, дневников Достоевского и эссе Джеймса — я цитировал только выдающихся авторов и ссылался только на шедевры. В дело пошли «Моби Дик», «Анна Каренина», «Преступление и наказание», «Послы», «Госпожа Бовари», «Портрет художника в юности», «Шум и ярость». «По-моему, высшее достижение в Искусстве (и наиболее трудное) отнюдь не в том, чтобы вызвать смех или слезы, похоть или ярость, а в том, чтобы воздействовать тем же способом, что и природа, то есть вызвать мечты. Поэтому лучшие художественные произведения так безмятежны с виду и непонятны. Гомер, Рабле, Микеланджело, Шекспир, Гете кажутся мне беспощадными». («1853 год, — подчеркнул я в высшей степени академическим тоном, — год написания „Госпожи Бовари“».) «…B доме литературы не одно окно, а тысячи и тысячи — столько, что со всеми теми, какие еще, возможно, появятся на его необозримом фасаде, их попросту не счесть, и каждое из них было или будет проделано в силу потребностей индивидуальной точки зрения и силою индивидуальной воли» Заканчивалась лекция длиннющей цитатой из вдохновенного авторского введения к «Негру с „Нарцисса“» (1897) Джозефа Конрада, посвященной разнице между методами художника и мыслителя: «…художник уходит в себя, и в этой уединенной области напряжения и борьбы он, если посчастливится, находит слова, чтобы обратиться к людям. Его обращение адресовано не столь явным нашим качествам: той части нашей натуры, которая из-за тяжелых условий существования вынуждена прятаться под оболочкой более стойких и суровых качеств, как уязвимое тело — под стальными доспехами… Его обращение менее громко, более проникновенно, менее отчетливо, более волнующе и быстрее забывается. И все же его воздействие остается навсегда. Меняющаяся мудрость следующих друг за другом поколений отбрасывает идеи, ставит под сомнение факты, разрушает теории. Но художник апеллирует к той части нашего существа, которая не зависит от мудрости. К тому, что является даром, а не приобретением и, следовательно, более долговечно. Он обращается к нашей способности восхищаться и удивляться, к ощущению тайны, окружающей нашу жизнь, к нашему чувству жалости, красоты и боли, к скрытому чувству товарищества по отношению ко всему сущему и к тонкой, но неистребимой вере в солидарность, объединяющую многие одинокие сердца; солидарность в мечтах, в радости, в печали, в стремлениях, в иллюзиях, в надежде, в страхе, которая привязывает людей друг к другу: мертвых к живым и живых к еще не родившимся». |