Вспомнилось, что вот самое время охоты, и с 30-ти лет не было ни одной осени и осенями этими почти не было ни одного дня без охоты, а теперь вот совсем не охочусь. А Л. даже и вообразить себе не может, чего я лишился! Ведь моя жизнь была организована как непрерывная охота. В эту жизнь как нечто подсобное входила и моя семья. Эта моя охотничья жизнь была построена по форме своей строго эгоистически: я со своей затеей, как епfапttеrriЫе (трудный ребенок -фр.), стоял на вершине пирамиды и все было для меня. В такой бедно-эгоистической форме было большое, богатое содержание, почти целиком уходившее не на меня, а на всех. Семья видела только форму жизни моей, а когда содержание мое вышло из формы, то все мои "любящие" бросились на ненужную мне больше форму, совсем даже не обращая внимания на меня самого. Особенно странно было, когда они справляли именины мои без меня, и тоже вот отбили у меня машину, и ездили на охоту, в то время как я сам не мог и смотреть на ружье.
Так, может быть, и в космосе была какая-то форма: она разбилась когда-то, и обломки, как бледные спутники, освещаемые горящим живым светилом, вращаются вокруг нее. Может быть, оттого иным так неприятно бывает смотреть ночью на восходящую луну...
Смотрю на бедных этих людей, по-своему как-то любивших меня, и чувствую свою вину и, одновременно, невину, потому что мне надо было выйти из пережитой формы, и если бы я не вышел из нее, погубил бы все свое содержание. Моя форма стала их содержанием (эгоизм), а содержание моей формы им было недоступно, они ее не поняли и упустили. И вот почему борьба за меня стала у них борьбой за имущество.
Вчера в постели, перед тем как заснуть, я внезапно понял всю жизнь со времени возвращения из Германии и до встречи с Л. как кокетливую игру в уединенного гения, как одну из форм эстетического демонизма.
Странническое блуждание по неустроенной стране в костюме охотника с дикаркой и детьми, вызов мещанскому обществу и т. д.-- все до точности происходит от ницшеанского сверхчеловека в русском издании. Вот в таком жизненном оформлении развился талант вовсе другого нравственного происхождения, чем эта форма охотника и ницшеанца.
Эта точка зрения на себя, открывшаяся благодаря выходу из этой формы, вместе с тем открывает перспективу и на жизнь Олега и Ляли. Индивидуалистический эстетизм в этом случае принял не брачную форму, как
у меня, а, напротив, форму аскетического целомудрия (гнушение браком). В результате этой формы индивидуализма целомудренного явилась жертвой Л., в результате моего брачного индивидуализма -- эгоизма -- моя несчастная семья.
Мой рассказ "Художник" является одинаково приложимым выходом из индивидуалистического эстетизма как ко мне, так и к Олегу. Этот рассказ содержит весь поворот от эгоистической самоудовлетворенности к общественно-брачному состоянию. К тому же самому пришел бы непременно и Олег.
Будет, я думаю, время, когда мы с Л. вместе к природе придем".
Запись через восемь лет: "На охоте. Было время, когда страстное чувство к ней удаляло от меня природу. Где-то записано даже, что мысли о Л. в лесу закрывали мне следы зверушек на снегу. Теперь мне возвратились следы и Л. пришла ко мне ясная, чистая.
Не понимал я ее, а только предчувствовал. И это предчувствие она ценила во мне и только за это отдавала все: и ум, и сердце".
"Опять мысль по пути из Москвы в Тяжино. Эта мысль была о процессе создания "единственной". Так вот, Л. мне представляется единственной, что на свете другой подобной быть не может. Но сегодня на почте я видел одну барышню с глазами, похожими на Лялины глаза, и мне подумалось: а может быть, это я создаю Лялю как единственную в мире женщину, на самом же деле такие "Ляли" встречаются? Может быть, и все так, кто любят, порождают из себя те прелести, которые я приписываю одной Л.? Может быть, эта любовь ее кажется такой исключительной только потому, что я никакой любви не испытывал и мне "все благо"?
Понимаю, что так, но вместе с тем и утверждаю, что на земле у людей существует великая любовь, единая и беспредельная. |