Зачем собственную низость и слабость духа выдавать за Божью волю или несчастное стечение обстоятельств? Ты одарён Богом слишком большим умом, чтобы обнаруживать подобную неблагодарность.
— В обществе невежливо обнаруживать даровитость, Жоэль.
— А мы и не в обществе. Да тебе, похоже, уже и обнаруживать нечего. Ты перестал писать?
Тот апатично пожал плечами.
— Это перестало быть интересным…
Аббат удивился, но попытался скрыть это. В годы юношеские именно поэтическое дарование Камиля, свежесть рифм и мощь его стихов пленяли Жоэля, он восхищался поэзией де Сериза, и сейчас не понимал, что могло заставить того пререстать сочинять. Но не спросил об этом, ибо заметил, что это не занимает собеседника. Тот же на новом перепаде настроения упорно возвращался к болезненной для него теме — то ли пытаясь оправдаться, то ли каясь.
— Но ты должен понять. Я любил Мари…
— Я тоже.
— Я потерял голову…
— Или честь. Ты умножаешь сущности безо всякой нужды, предлагая слишком много объяснений для одной простой мерзости.
Де Сериз поднял глаза на Жоэля.
— Ты говорил, что простил меня.
— Я простил свою боль каявшемуся, и моя боль ушла. Но сейчас я вижу откровенного подлеца, настаивающего на своем праве быть подлецом. Это я прощать не уполномочен. Это твои тяготы.
Камиль не возразил. Казалось даже, злые слова Жоэля пришлись ему по душе.
— Наверное. Нет, я редко вспоминал, просто… минутами. Больше из-за тебя… Скажи, ты принял монашество из-за этого? Ещё больше унизить меня…
Аббат откинулся в кресле, растерянно потёр лоб рукой, изумлённо глядя на бывшего сокурсника. Таких слов он не ожидал. Похоже, стези порока искажают не только души, пронеслось у него в голове, но и умы, наделяя их неимоверной примитивностью и удручающей пошлостью. Минуту назад он счёл этого человека нераскаянным грешником и закоренелым негодяем. Теперь подумал, что Камиль страшно поглупел.
Жоэль усмехнулся.
— Уехав в Италию, я полгода жил на старой вилле деда в горах. Днём бродил по взгорьям, взбирался на уступы, уставая, я мог спать. Но иногда и усталость не помогала. Ночами я часами сидел в нашей домовой церкви, перебирал прах воспоминаний. Но что можно найти среди пепла? Дед видел, что мне не по себе, и послал по делам в Афины.
И вот, там… в щемящей надсаде афинского лета, в тенетах и изгибах винограных лоз, где извечно слышно жужжанье пчел долины Гиметта… там я обрёл себя. Старые боги там умерли и черною жаждой, казалось мне, стенали вены мраморных статуй, и древней тлетворной кровью чернело вино… Но вот мои иссохшие веки смягчило слезами. Я понял. Человек начинается с горя. Моя скорбь, что научила меня пониманию чужой боли и несовершенства этого мира, растворилась в слезах и ушла. Здесь, в долине Гиметта, понял я, растут только дурман да цикута, но мёд… мёд гиметтовых пчёл ведь амброзиен… Надо учиться у пчёл. Горечь скорбей, пройдя сквозь твою душу, должна претворяться в сладость, как мёд Гиметта…
Именно там, в долине Гиметта, за три дня до отъезда, я вдруг почувствовал, как во мне зазвучал голос, звавший меня, ощутил, как неожиданно и мощно налились руки силой, как успокоилась душа — это Он, Он коснулся меня. — Жоэль улыбнулся. — Глупцы ступают на стези монашеские от скорбей — и изнемогают, ибо туда можно прийти только — к Нему. Я ощутил его призвание. Семь лет я был счастлив. Боль сердца моего смолкла, ликование и радость цвели на ланитах моих. Я ходил, не касаясь земли и смеялся во сне. Ты лишил меня земного счастья, но наделил Небесным.
В эти годы я вспоминал о вас: Мари иногда приходила в снах, обещала встречу в Вечности, думал я и о тебе… Содрогался при мысли, в какой ад ты окунулся, жалел тебя и сострадал тебе… Был у меня и разговор с моим духовником о тебе. |