Но, может, это просто поза? Камиль болен, истомлён и потерян. Он не равен себе.
— Жажда любви… Любви надо быть достойным. Ты, которого к женщине влечёт не более, чем стремление aller a la chaise percee, хочешь уверить меня….
— Что меня влечёт — меня не интересует, — перебил де Сериз, — но я давно понял, что пик наслаждения достигается лишь в моменты свершения абсолютной блудной мерзости…
Аббат вздохнул. Камиль невольно проговорился. Да, он понимал, что творит мерзости. Но что это меняло? Теперь аббат въявь заскучал и преисполнился вялой тоской. Говорить было не о чем, и Жоэль внезапно ощутил странную горечь — горечь гибели последней надежды обрести на земных стезях друга, и тут же поразился себе. Каким же глупцом он был, надеясь на это? Почему его душа когда-то выбрала именно этого человека? Что это было? Незрелость духа? Неопытность сердца? Чем он привлёк его? Жоэль не понимал себя. Он ли повзрослел или этот человек подлинно деградировал? А, может, и то, и другое?
Камиль де Сериз умолк. Он заметил, что на лице Жоэля появилось выражение отстраненное и скучающее. Это неожиданно обозлило, ибо он совсем не такой видел эту встречу. Ему казалось, что аббат взбесится и кинет ему наконец в лицо слова ненависти, злости и мести, но это скучающее равнодушие, вялое безразличие и тоскливое безучастие было для него безжалостней любых оплеух. Он бесил Камиля де Сериза до дрожи.
Аббат же, горестно и потерянно озирая Камиля, неожиданно в рассеянном недоумении вспомнил переданные ему Робером посмертные слова Розалин. Он не находил теперь в этом человеке ничего, достойного внимания, и ведь мадемуазель де Монфор-Ламори говорила почти то же самое. Да, похоже, бедняжка Розалин была права. Бочка данаид… Пустота, низость помыслов, жалкое субтильное убожество. В нём подлинно нечего полюбить… И этот человек утверждал, что его любили? Что он был любим? Когда он говорил об этом, неприятие смысла сказанного на минуту затмило для аббата его лживость. Сериз лгал, ему, понял Жоэль. С языка Жоэля невольно сорвались непродуманные, но искренние слова.
— Бог мой, а тебя, действительно… хоть когда-то… хоть раз… любили?
Сериз медленно поднял на него глаза и окинул аббата взглядом волка. Сен-Северен похолодел, поняв, что угадал, и эта угаданная правда почему-то задела его собеседника стократно больнее, чем всё остальное. Камиль, резко вскочив и на ходу бросив слова прощания, пошёл к двери.
Аббат не остановил его, но задумался. Господь не допустил, чтобы ненависть к этому человеку когда-то захлестнула его, отстранил от мести и гнева, чтобы спасти от кровопролития и призвать к себе. Но это безгневие было не от него, но от Бога. Сегодня аббат говорил с мертвецом и глупцом, и, увы, это не было позой Камиля. Но что ему, Жоэлю, теперь до этого человека? Жалость осталась, но она проступила именно той гранью, о которой говорил ди Романо, мудрый и сведущий в движениях душ сынов человеческих. Жалость не как проявление истинной любви и сострадания, но снисхождение к ничтожеству и жалкой немощи…Mìsero, squàllido, insignificante, miseràbile…
Аббат затосковал. Годы не прошли для него даром: он понимал, что душа его только что потеряла толику любви, и он обеднел. Оскудение не затрагивало личности, не разоряло, но потеря и мизера любви больно отозвалась в сердце.
Глава 11. «Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных…»
Однако мысли о самом себе занимали де Сен-Северена недолго. Он разделся, не вызывая Галициано. Прошёл в спальню и прилёг на кровать под тяжёлым пологом. На постель тихо взобрался Полуночник, грустными зелеными глазами окинул хозяина и устроился рядом, свернувшись клубком. |