Я нашел ему работу — заменять другого преподавателя на вечернем отделении. Я велел ему найти другое жилье, но он только проминается под ударами, как полусдувшийся воздушный шарик, и продолжает околачиваться в моих комнатах и делать намеки Марии.
— Какие намеки?
— Многозначительные. Мне кажется, он знает. Про нас с Марией.
— Думаете, она ему сказала?
— Нет, это немыслимо. Но у него нюх. И еще я узнал, что он видится с Макваришем.
Я вздохнул:
— Это ужасно, но верно: ни о чем так не жалеешь, как о сделанном добром деле. Надо было оставить его в ордене: они кое-что знают о епитимьях и, может быть, вправили бы ему мозги.
— Одну вещь я не могу ни понять, ни простить: почему он обратился против меня?
— Такова его натура. Для него невыносимо быть кому-то обязанным. Он всегда был горд, как Люцифер. Если припомнить наши студенческие дни, он был настолько похож на Люцифера, насколько это возможно для человека среднего роста, с изувеченным лицом. Мы ведь представляем себе Люцифера высоким темноволосым красавцем — в общем, падшим ангелом. Но если Парлабейн когда-то и был ангелом, то совершенно неизвестного мне типа: просто очень способный студент-философ с особым талантом к скептическому гипотипозу.
— А?
— Способностью препарировать сказанное в «интеллектуальном» смысле, или унижать собеседника, или назовите как угодно. Стоило высказать при нем какую-нибудь мысль — на ваш взгляд, хорошую и дорогую лично вам, — и он немедленно помещал ее в такой контекст, что вы оказывались легковерным дураком или ограниченным типом, который ничего не читал и не умеет работать мозгами. Но Парлабейн проделывал это так величественно и притом так ловко, что вам казалось, будто вас настигло просветление.
— Пока вас не начинало от этого тошнить.
— Да, пока человек не набирался достаточно уверенности в себе, чтобы понять, что он не может быть постоянно неправым и что объявлять все подряд мошенничеством или безумством не лучшая политика. Парлабейн выпустил свой скепсис из-под контроля.
— Знаете, Симон, со скепсисом вообще странно. Я знавал философов-скептиков, и, за исключением Парлабейна, в повседневной жизни они все — совершенно обычные люди. Они возвращают долги, берут ипотеку, отправляют детей в университет, трясутся над внуками, стараются заработать на жизнь — совершенно как любой другой человек из среднего класса. Они устраиваются в жизни. Как им удается увязать это с тем, что они проповедуют?
— Это не что иное, как здравый смысл. В нем наше спасение — всех, кто работает головой. Мы приходим к компромиссу между тем, что постигаем интеллектом, и тем, что мы есть в мире, каким мы его знаем. Только гении и люди с вывихом пытаются сбежать, и даже гении порой живут по правилам совершенно мещанской морали. Почему? Потому что это упрощает все несущественные детали. Невозможно постоянно импровизировать, видеть в новом свете каждую тривиальную мелочь. Но Парлабейн — человек с вывихом.
— Когда-то куча народу считала его гением.
— Я помню, что был одним из них.
— Думаете, его вывих — от того ужасного происшествия с лицом? Или из семьи? Может быть, из-за матери?
— Когда-то я предположил бы и то, и другое, и третье, но больше так не думаю. Люди преодолевают и худшие семейные обстоятельства, чем были у него, калеки с изувеченными телами совершают феноменальные вещи, а от людей, скулящих по поводу собственных матерей, меня уже тошнит. У каждого должна быть мать, и не каждый завоевывает большой приз, в чем бы он ни заключался. Что такое идеальная мать? Нам уже все уши прожужжали про то, как слишком любящие матери делают из детей гомосексуалистов, недостаточно заботливые — преступников, а посредственные — душат их интеллектуальное развитие. |