Даже ответственность за то, что пришел к врачу за помощью. Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя…
– Мы теряем время, – сказал я.
Он откинулся на спинку кресла и закинул ногу на ногу. Нет, он вовсе не был раздавлен. Он просто ничего не хотел.
– Курить у вас можно? – спросил он.
И я, конечно, вспомнил, как в первый же его приход к нам мама и па Симагин поссорились, решая, позволять ли ему курить. Мне уже тогда стало страшно, я отчетливо помню. Я все слышал. Мама и па повышали голос друг на друга и говорили злобные слова. Это уже само по себе воспринималось, как трещина в мироздании. Как предвестье. Прежде они не ссорились ни разу – и начали из‑за проклятых сигарет этого проклятого…
Я выдвинул ящик стола, вынул оттуда незапятнанную пепельницу и пустил её поперек стола. С затухающим скользящим шипением пепельница переехала на его край и замерла.
– Пожалуйста.
Он немедленно задымил какой‑то дешевкой. Вежливо протянул пачку в мою сторону: угощайтесь, мол, доктор. Я покачал головой и чуть развел руками: не курю, мол, не обессудьте. Он внимательно посмотрел мне в глаза и, поспешно ткнув сигарету в пепельницу, размял её в прах.
– Извините, доктор.
Я молча ждал.
– Ну что я могу сказать о себе. Дело же совсем не во мне, – он глубоко вздохнул, словно собираясь не то с силами, не то с мыслями. – Вы знаете, доктор, что литература в школах почти повсеместно стала платным факультативом? Нет, не знаете. Вам это не важно, правда? С две тысячи второго процесс пошел… Вам, наверное, и эта фраза ничего не говорит: процесс пошел. Слишком вы молоды, доктор. Вы любите читать книги? Беллетристику?
– Да. Только времени на это почти нет.
Он усмехнулся.
– Вот‑вот. То же самое говорили и апологеты очередной ползучей реформы. В наше трудное время все силы ребенка нужно сосредоточить на тех предметах, которые помогут ему выстоять в жизни, овладеть профессией, которая обеспечит его материально. Словоблудие и мудрование относительно нравственных поисков могли себе позволять бездельники‑дворяне в своих поместьях и бездельники‑интеллигенты в советских НИИ. Теперь пришло время конкретных результатов. Получил результат – значит, прав, значит, молодец, вот вам и вся нравственность! Да вы, дескать, вспомните сами литературу в школе. Что вам дало тогда изучение «Войны и мира»? Только отвращение к классике! Зачем нам это при нынешнем дефиците времени у школьников? Кто захочет – сам прочитает! – он перевел дух. – Как вы думаете, доктор, каков процент родителей, которые хотят и, главное, могут оплатить подобные факультативы? При том, что во всех мало‑мальски приличных школах деньги и без того летят?
Я помолчал. К такому разговору я не был готов. Фибрами‑то своими я ощущал, что он решился наконец заговорить о себе – и то, что он говорил, было, как он сам понимал – о нем. Лично о Вербицком. Я почувствовал, как в слежавшемся мокром пепле шевельнулось нечто живое. Он, оказывается, в состоянии был переживать не только за самого себя.
Более того, именно и только за самого‑то себя он и не переживал ни вот настолечко. Уже сыт был, видимо, своей особой. Не пропащий человек, что ли?
– Думаю, немногие.
– Правильно. А как вы думаете, писателю это все равно, или ему неприятно?
– Думаю, что какому как.
Он улыбнулся.
– Правильно. Мне вот, к сожалению, неприятно, и я ничего с этим поделать не могу. Мне больно. Даже если отрешиться от того, что лично мне совершенно не о чем своими текстами говорить с читателем, который к книгам обращается, лишь коротая время в метро. Даже если отрешиться… Мне вообще больно. Верите?
– Верю.
Я действительно верил. |