|
Она посмотрела на часы, был двенадцатый час ночи, на шоссе пусто, и она прикинула, что за час, а может, и меньше одолеет эти сто километров, и будет еще совсем не поздно, только час ночи, когда она постучит в его дверь, и он откроет, может, уже задремав, а может, и нет, и она увидит его, и убедится, что он есть, что не исчез со своей полгода как бритой головой и этим овальным шрамом.
* * *
Рута обняла его обеими руками за шею, впилась губами в его губы и, сомкнув веки, шептала:
— Люби меня… Люби меня… Люби меня…
— Буду любить, — сказал он, нежно поглаживая ее плечи, и руки, и лицо, и грудь, прижавшись к ней боком, боясь шелохнуться, чтобы она не почувствовала вдруг его мужской силы.
— Люби меня, как мужчина, который может, хотя и совсем не может, — просила она.
И он любил ее так, и радовался, что может так любить, а за широким окном светила полная белесая луна, и ее нагое тело так же светилось в своем движении, и он любил ее неутомимо, пока она, удовлетворенная, затихла и уснула в его объятиях.
Тогда он осторожно высвободил руки, тихо оделся и поспешил к своему старому форду. Машина кашлянула пару раз, чихнула и завелась, и он осторожно по извилистому спуску съехал с горы, повернул на скоростное шоссе и, объятый беспокойством, нажал на газ и погнал машину на юг.
Он пожалел, что не взял додж Евы, тот, хоть и старый, но мощнее, и теперь, на пустой дороге, легко взял бы сто пятьдесят, а форд больше ста не выжимал, но все же он надеялся за час с четвертью добраться до дома, тихо отпереть дверь, еще с порога позвать — Ева! — чтобы она не испугалась, а потом пробраться в спальню, она, пожалуй, еще не спит, читает, и бросить ей:
— Привет! Вот и я! А может, не ждала? Попробуй только сказать, что не ждала!
И упасть в кровать, уткнуться лицом в ее мягкий живот, как утром в куст настурции.
Так летели, спешили они оба навстречу друг другу, Ева была уже на полпути, как вдруг, словно рукой сжало ей сердце, и ком страха застрял в горле: что она скажет, как приедет, этой бритой голове? Утешит на остаток ночи? Чем утешит? Тем, что груди, как пташки, трепещут? Что холодная рыбья броня открылась? И кому — Алексу… Только испугает. Испугает только, больше ничего. И чего этот вихрь поднял ее с постели, толкнул среди ночи на пустое черное шоссе?
— Помешалась, баба, Господи, помешалась, — повторяла она себе самой вполголоса, заставляя себя услышать и понять.
— А может, нет? — вдруг снова засомневалась.
И обрадовалась, увидев невдалеке свет на бензоколонке.
Она без колебаний резко свернула туда и, даже не заглушив мотор, прошла в буфет и попросила чашку кофе.
— Больше ничего? — спросил пожилой мужчина в красной полосатой шапке.
— Спасибо, ничего.
— А бензина не надо?
— Не надо.
Она смотрела, как этот человек медленно нажимает на ручку кофейного аппарата, как шипя поднимается пар, как неторопливо он берет пакетик сахара, все рассматривая ее, видимо, не понимая, с чего это одинокая женщина посреди ночи и посреди дороги сворачивает к отдаленной бензоколонке, чтобы выпить кофе.
А она прижалась носом к оконному стеклу и всматривалась в темную ночь, в стальную ленту шоссе, пустую и пустую и пустую и исчезающую, смотрела, пока не засветился вдалеке огонек, а потом ярче стал и еще ярче, и она, боясь, что расплачется, сказала сама себе:
— Вот, эта машина проедет, тогда выпью кофе, в голове прояснится, и поеду домой.
— Вы что-то сказали, мадам? — спросил мужчина.
— Да-да, кофе очень вкусный.
— Спасибо, — отозвался тот. |