|
Страна стремительно шла вперед, все новых высот достигала промышленность, перед рабочим классом, партийными и хозяйственными руководителями вставали все более сложные задачи, все более насущной необходимостью становилась, в частности, интенсификация производства. Жить и работать по старому было уже невозможно. Требовались новые знания и известная переоценка ценностей. К тому же не прекращалась, а приобретала иные, порой более скрытые формы классовая борьба, борьба с враждебным мировоззрением. Нельзя было жить только старыми заслугами, но не каждый мог вовремя сориентироваться в этой ситуации, требовавшей от всех определенной перестройки, не каждый мог найти свое место, по новому оценить самого себя, свои возможности, свои задачи, по новому посмотреть на окружающих. Естественно, что подобная ломка сопровождалась и личными трагедиями. Свидетелями их мы и становимся, читая роман «На распутье».
Чувствуется, что автор хорошо знаком с жизнью своих героев. Да это и понятно, ведь до освобождения Венгрии Ференц Загони сам был слесарем, а в 1948 году, получив диплом техника, продолжал работать на заводе. Уже значительно позднее он заочно окончил факультет венгерской литературы в университете имени Лоранда Этвеша в Будапеште и стал журналистом. Ференц Загони сотрудничал в редакциях ряда газет, а сейчас работает в журнале «Тюкёр» («Зеркало»). В 1960 году вышел в свет первый его роман «Бегущие волны», затем он издает сборник повестей и рассказов «Счастливое лето» (1961), еще один сборник «Пугало» (1964), роман «Меченый человек» (1965) и, наконец, роман «На распутье», предлагаемый советскому читателю.
Л. ЯГОДОВСКИЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Ненавижу это здание, больше того, презираю. До сих пор, к счастью, ни разу не бывал в нем, бог миловал. И вот теперь пришлось, как это ни прискорбно.
Не спеша я поднимаюсь по лестнице. О, как ненавистна мне каждая гранитная ступенька здесь, каждая колонна, каждый сантиметр перил! На повороте, тоже ненавистном и отвратительном, останавливаюсь, чтобы отдышаться.
Собственно говоря, почему я не бегу отсюда? Почему взбираюсь все выше, приближаясь к судейскому столу? Что мешает мне бросить все к черту? Откуда у судьи берется смелость определять, кто прав, кто виноват, в таком деле, о котором он, если даже десять лет подряд будет изучать документы, показания, протоколы, все равно не составит себе ясного представления? С какой стати кто то воображает, что один из заранее сформулированных параграфов может снять все вопросительные знаки в этом деле, и таким образом намерен решить, правильны мои действия или неправильны, ответствен я или нет, обвинить меня или оправдать? Те, кто будет сидеть по ту сторону стола, станут давать мне наставления и вынесут какой нибудь морально осуждающий меня (хорошо еще, если только морально) приговор.
Вот и второй этаж. Уже вижу наших заводских: Ромхани, Перц, Сюч, Дёри, Холба, Мезеи, Шандорфи… Сейчас они вдоволь посмеются надо мной. Да еще и не раз посмеются над директором, над коммунистом, над бывшим другом Гергея…
Все здороваются со мной.
Я отвечаю.
Чувствую, что краснею. Пальцы сами сжимаются в кулаки, и, чтобы они не заметили, прячу руки в карманы. Передо мной дверь, на ней приколота какая то бумага: «…Беспечность, которая привела к смерти…» И среди обвиняемых на первом месте моя фамилия.
Меня вызывают.
Я тяжело дышу. Неужели боюсь? А может быть, еще не отдышался после подъема по лестнице?
2
Утром, войдя в свой директорский кабинет, я сразу же открываю окно, вдыхаю свежий воздух. Окидываю взглядом заводской двор: недалеко главные ворота, а за оградой оживленное Шорокшарское шоссе, чуть дальше – железная дорога, вон прошла электричка, виден пакгауз…
– Доброе утро, товарищ директор! – кричит мне снизу однорукий вахтер, приставляя ко лбу ладонь козырьком; пустой рукав его пиджака ловко заправлен в карман с другой стороны. |