Изменить размер шрифта - +
От этого воздуха, насыщенного карболкой и гниением, в легких скапливается мокрота, это какое-то тягучее,

удушливое месиво.
   Наступают сумерки. Лицо Кеммериха блекнет, оно выделяется на фоне подушек, такое бледное, что кажется прозрачным. Губы тихо шевелятся. Я

склоняюсь над ним. Он шепчет:
   - Если мои часы найдутся, пошлите их домой.
   Я не пытаюсь возражать. Теперь это уже бесполезно. Его не убедишь.
   Мне страшно становится при мысли о том, что я ничем не могу помочь. Этот лоб с провалившимися висками, этот рот, похожий скорее на оскал

черепа, этот заострившийся нос! И плачущая толстая женщина там, в нашем городе, которой мне надо написать. Ах, если бы это письмо было уже

отослано!
   По палатам ходят санитары с ведрами и склянками.
   Один из них подходит к нам, испытующе смотрит на Кеммериха и снова удаляется. Видно, что он ждет, - наверно, ему нужна койка.
   Я придвигаюсь поближе к Францу и начинаю говорить, как будто это может его спасти:
   - Послушай, Франц, может быть, ты попадешь в санаторий в Клостерберге, где кругом виллы. Тогда ты будешь смотреть из окна на поля, а вдалеке,

на горизонте, увидишь те два дерева. Сейчас самая чудесная пора, хлеба поспевают, по вечерам поля переливаются под солнцем, как перламутр. А

тополевая аллея у ручья, где мы колюшек ловили! Ты снова заведешь себе аквариум и будешь разводить рыб, в город будешь ходить, ни у кого не

отпрашиваясь, и даже сможешь играть на рояле, если захочешь.
   Я наклоняюсь к его лицу, над которым сгустились тени. Он еще дышит, тихо-тихо. Его лицо влажно, он плачет. Ну и наделал я дел с моими глупыми

разговорами!
   - Не надо, Франц, - я обнимаю его за плечи и прижимаюсь лицом к его лицу. - Может, поспишь немного?
   Он не отвечает. По его щекам текут слезы. Мне хотелось бы их утереть, но мой носовой платок слишком грязен.
   Проходит час. Я сижу возле него и напряженно слежу за выражением его лица, - быть может, он захочет еще что-нибудь сказать. Ах, если бы он

открыл рот и закричал! Но он только плачет, отвернувшись к стене. Он не говорит о матери, братьях или сестрах, он вообще ничего не говорит, это

для него, как видно, уже позади; теперь он остался наедине со своей коротенькой, девятнадцатилетней жизнью и плачет, потому что она уходит от

него.
   Никогда я больше не видел, чтобы кто-нибудь прощался с жизнью так трудно, с таким безудержным отчаяньем, хотя и смерть Тьядена тоже была

тяжелым зрелищем: этот здоровый, как бык, парень во весь голос звал свою мать и с выкаченными глазами, в смятении, угрожал врачу штыком, не

подпуская его к своей койке, пока наконец не упал как подкошенный.
   Вдруг Кеммерих издает стон и начинает хрипеть.
   Я вскакиваю, выбегаю, задевая за койки, из палаты и спрашиваю:
   - Где врач? Где врач? Увидев человека в белом халате, я хватаю его за руку и не отпускаю:
   - Идите скорей, а то Франц Кеммерих умрет.
   Он вырывает руку и спрашивает стоящего рядом с нами санитара:
   - Это еще что такое?
   Тот докладывает:
   - Двадцать шестая койка, ампутация ноги выше колена.
   Врач раздраженно кричит:
   - А я почем знаю, я сегодня ампутировал пять ног! - Он отталкивает меня, говорит санитару: - Посмотрите! - и убегает в операционную.
   Я иду за санитаром, и все во мне кипит от злости. Он смотрит на меня и говорит:
   - Операция за операцией, с пяти часов утра, просто с ума сойти, вот что я тебе скажу.
Быстрый переход