Изменить размер шрифта - +
Но служить больше я не могу. Все преступления, все гнусности, всю пролитую кровь можно было терпеть, пока была вера, что мы строим новую жизнь; а когда оказалось, что все, к общей искренней или злобной радости, ведет благополучно в кабак, то и делать мне с ними больше нечего. Уйти к другим? Печатать в капиталистических изданиях разоблачения о наших делах и людях? Нет, слуга покорный!» – думал он с отвращением.

 

Прочитав до конца книгу, Вислиценус, снова ее перелистывая, думал о ней и, как ни странно, по поводу нее – о себе, о своей жизни, о своем деле, о большевиках. «Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядиться в армяки и будут мужики… Нужно было прибегнуть «к насильственным мерам. Князь был в самом расстроенном состоянии духа…» «Это ему казалось смешным пределом глупого и невозможного. А вот мы, если мужиков во фраки не нарядили, то уж помещиков в армяки наверное. И его добродетельный князь с «насильственными мерами» (фигура умолчания) – тот же высокопоставленный стахановец из наших художественных шедевров, такой же выдуманный, такой же глупый и такой же скверный. «Само собой разумеется, что пострадает и множество невинных. Что ж делать? Дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии…» Вот в чем добродетельный князь и его создатель видели правосудие! Недалеко же ушли от нас. У наших нынешних гоголят невинные, правда, никогда не страдают…»

Ему самому стало совестно. «Какое же тут сравнение? Ведь это одна из самых прелестных, изумительных книг, существующих в мире! «Мертвые души» можно читать десять и пятьдесят раз, я впервые прочел в корпусе, читал в эмиграции, читал в тюрьме, читал в ссылке, читаю теперь тут, и всегда с наслаждением, и, разумеется, не оттого, что в ней разоблачаются взяточники и мошенники. Он хотел заклеймить и неожиданно «возвел в перл создания» – выражение гадкое, однако это так: возвел. Мне все равно, брали взятки или нет его чиновники – хоть каждый из них вышел симпатичнее Костанжогло, – но жизнь их была милая, обильная, счастливая и даже поэтическая, и мне при чтении этой книги всегда – задолго до освобождения – хотелось жить во время Чичикова, путешествовать в его бричке, есть в его гостинице поросенка с хреном, запивать фруктовой блины у Коробочки, возить с собой том «Герцогини Лавальер», ловить рыбу у Петра Петровича Петуха и разговаривать с ним (он премилый) или хотя бы с Селифаном – уж лучше, чем с Кангаровым-Московским…»

«Кучер ударил по лошадям, но не тут-то было: ничего не пособил дядя Митяй. «Стой, стой! – кричали мужики: садись-ка, ты, дядя Митяй, на пристяжную, а на коренную пусть сядет дядя Миняй…» «В этом удивительном человеке, в числе десятка других персонажей, сидел и газетный фельетонист. Пушкин, Толстой не унизились бы до такого остроумия. Да он и сам не знал, во имя чего издевается над мужиками. Чичиков торговал мертвыми душами, а надо было торговать живыми. С точки зрения дяди Митяя, пожалуй, было приятнее, чтобы продавались мертвые души, а не живые, в том числе его собственная. Дядя Митяй был вправе не разделять идейного возмущения автора. Но мы кое-как сделали мораль басни комической бессмыслицей: от красавца Костанжогло ничего не осталось, а дядя Митяй, слава Богу, здравствует…»

Только теперь Вислиценусу стало ясно, почему он вдруг впал в нелепую мысленную полемику с Гоголем. «Да, конечно, это был великий, гениальный писатель, и у него было божественное право, и он мог пользоваться любыми выражениями, – вот как Достоевский писал «текущий момент», хоть этого выражения теперь себе не позволяют и провинциальные журналисты. Книга эта вышла о вечном, но совершенно не так, как того хотел автор.

Быстрый переход