Но потом передумал - машина вся была такая чистая, белая. Потом хотел
залепить снежком в водокачку, но она тоже была чистая и белая. Так я снежок никуда и не кинул. Закрыл окно и начал его катать, чтоб он стал еще
тверже. Я его еще держал в руках, когда мы с Броссаром и Экли сели в автобус. Кондуктор открыл дверцу и велел мне бросить снежок. Я сказал, что
не собираюсь нив кого кидать, но он мне не поверил. Никогда тебе люди не верят.
И Броссар и Экли уже видели этот фильм, так что мы съели по котлете, поиграли в рулетку-автомат, а потом поехали обратно в школу. Я не
жалел, что мы не пошли в кино. Там шла какая-то комедия с Кэри Грантом - муть, наверно. А потом я уж как-то ходил в кино с Экли и Броссаром. Они
оба гоготали, как гиены, даже в несмешных местах. Мне и сидеть с ними рядом было противно.
Было всего без четверти десять, когда мы вернулись в общежитие. Броссар обожал бридж и пошел искать партнера. Экли, конечно, влез ко мне в
комнату. Только теперь он сел не на ручку стрэдлейтеровского кресла, а плюхнулся на мою кровать, прямо лицом в подушку. Лег и завел волынку,
монотонным таким голосом, а сам все время ковырял прыщи. Я раз сто ему намекал, но никак не мог от него отделаться. Он все говорил и говорил,
монотонным таким голосом, про какую-то девчонку, с которой он путался прошлым летом. Он мне про это рассказывал раз сто, и каждый раз по-
другому. То он с ней спутался в "бьюике" своего кузена, то где-то в подъезде. Главное, все это было вранье. Ручаюсь, что он женщин не знал, это
сразу было видно. Наверно, он и не дотрагивался ни до кого, честное слово. В общем, мне пришлось откровенно ему сказать, что мне надо писать
сочинение за Стрэдлейтера и чтоб он выметался, а то я не могу сосредоточиться. В конце концов он ушел, только не сразу - он ужасно всегда
канителится. А я надел пижаму, халат и свою дикую охотничью шапку и сел писать сочинение.
Беда была в том, что я никак не мог придумать, про какую комнату или дом можно написать живописно, как задали Стрэдлейтеру. Вообще я не
особенно люблю описывать всякие дома и комнаты. Я взял и стал описывать бейсбольную рукавицу моего братишки Алли. Эта рукавица была очень
живописная, честное слово. У моего брата, у Алли, была бейсбольная рукавица на левую руку. Он был левша. А живописная она была потому, что он
всю ее исписал стихами - и ладонь, и кругом, везде. Зелеными чернилами. Он написал эти стихи, чтобы можно было их читать, когда мяч к нему не
шел и на поле нечего было делать. Он умер. Заболел белокровием и умер 18 июля 1946 года, когда мы жили в Мейне. Он вам понравился бы. Он был
моложе меня на два года, но раз в пятьдесят умнее. Ужасно был умный. Его учителя всегда писали маме, как приятно, что у них в классе учится
такой мальчик, как Алли. И они не врали, они и на самом деле так думали. Но он не только был самый умный в нашей семье. Он был и самый хороший,
во многих отношениях. Никогда он не разозлится, не вспылит. Говорят, рыжие чуть что - начинают злиться, но Алли никогда не злился, а он был
ужасно рыжий. Я вам расскажу, до чего он был рыжий. Я начал играть в гольф с десяти лет. Помню, как-то весной, когда мне уже было лет
двенадцать, я гонял мяч, и все время у меня было такое чувство, что стоит мне обернуться - и я увижу Алли. И я обернулся и вижу: так оно и есть
- сидит он на своем велосипеде за забором - за тем забором, который шел вокруг всего поля, - сидит там, ярдов за сто пятьдесят от меня, и
сморит, как я бью. Вот до чего он был рыжий! И ужасно слывный, ей-богу. Ему иногда за столом что-нибудь придет в голову, и он вдруг как начнет
хохотать, прямо чуть не падал со стула. |