Лодка зашуршала по песку днищем. Я выскочил на берег, поздоровался с переправщиками. Они отнеслись ко мне с уважением. Как я потом узнал, никто в светлое время обычно сюда не переправляется. Газетчики здесь не бывали.
Ну а что же я увидел на «Малой земле»? Конечно же — чудесных людей. Весь «Пятачок» вдоль и поперек изрыт траншеями. И очень глубокими. Когда-то, до войны, здесь было большое, с пристанью село Ивановское. Идя по траншее, я увидел на уровне своих плеч дорогу (шоссе) в разрезе, фундаменты сожженных домов, кузницу, корни старых деревьев, погреба, основание церкви, кладбище, истлевшие гробы, торчащие из земли руки и ноги убитых в прошлом году, увидел черепа, патронные и снарядные гильзы.
На переднем крае «Пятачка» разговаривают шепотом — немцы очень близко, есть такие места, где они всего в 25 метрах. Здесь иногда перебрасываются гранатами. Туда и оттуда. Немцы окопались на железнодорожной станции, среди разбитых вагонов и паровозов.
Фашистские снаряды буквально перепахивают землю ежедневно. В одно и то же время. Послеобеденное.
Однако гарнизон держится. Какой смысл в этой обороне клочка земли? Потери большие. Говорят, плацдарм для будущего наступления. Если так, то он стоит нам большой крови.
Все, что пережил на «Пятачке» (в сто раз больше, чем сообщаю в письме), расскажу в очерке «На берегах Невы и Тосно».
Женщин здесь нет и не бывало. Не для них этот постоянно действующий ад.
Переправился на Большую землю благополучно. В час ночи — в дальнейший путь. Шел сквозь белую ночь, под дождем. Спешил, в редакцию. Был в дороге, когда белая ночь превратилась в розовый рассвет, когда выдохся дождь, когда взошло солнце, когда день настал, когда вы с Сашенькой проснулись. О многом передумал за несколько часов горячей ходьбы. Рад был, что еще раз убедился, как могуч и прекрасен советский человек, как много хорошего в нем проявляется на войне.
Но, добравшись на Невский, два, в редакцию, в ее полутемные коридоры, увидев хмурого редактора, я вдруг понял, почувствовал, что газету не интересует все, что я раздобыл.
Предчувствие меня не обмануло. Редактор, не вдаваясь в подробности, сообщил, что сверху поступило указание воздержаться пока от публикации моих очерков и рассказов.
Вот так ясный день сменился мраком.
И горько и больно, Любонька. Я опять подумал о тебе — о том, что ты — единственное мое убежище, где могу преклонить голову, где верят, любят, желают добра.
Как видишь, пошло по-прежнему. Нет, теперь стало хуже. Ведь мы с тобой надеялись, что со старым раз и навсегда покончено. Нет ничего хуже утраченных иллюзий.
Помнят! Мстят!
Подготовленные к печати очерки рассыпаны. Пока живу в редакции. До выяснения обстоятельств у Жданова. В редакции никто ничего не понимает. Гадают на кофейной гуще: «Наверное, последовало указание из Москвы!»
Меньше всех понимаю что-либо я. Собственными ушами слышал от генерала Фомиченко, заместителя начальника политотдела Ленфронта, что он докладывал Жданову всю документацию обо мне и что Андрей Александрович сказал… Ну, ты все знаешь…
Не понравилась моя работа? Может быть, я не так понял Фомиченко? Может быть, Ан. Ал. вовсе не хотел сделать мне того, что обещал Фомиченко? Не знаю, что и подумать. Одно ясно — буду чувствовать себя на дне пропасти до тех пор, пока выяснится мое положение у Жданова. И теперь верю, что все разрешится благополучно, однако готов к самому худшему: к тому, что меня откомандируют из редакции в минометный взвод. Не взвод страшен, а то, что от меня отказались решительно, быть может, навсегда. Писатель без читателя — ничто.
Милая Любонька, не пугайся! Не конченый я человек. Ничего над собой не сделаю и в этом случае. Буду жить, работать, наперед зная, что меня не станут печатать. Буду писать для вас. |