Изменить размер шрифта - +
Невозможно ведь предположить, что любой из них стоит наших четверых? И все же – зачем рисковать? Покончить с ними надо одним махом. Шлем восемьсот, сотрем их в порошок – и за работу.

Мистер Бак извлек из кармана пестрый носовой платок и шумно высморкался.

– Знаете ли, мистер Бак,– сказал король, грустно разглядывая стол,– вы так ясно мыслите, что у меня возникает немыслимое желание съездить вам, не примите за грубость, по морде. Вы меня чрезвычайно раздражаете. Почему бы это, спрашивается? Остатки, что ли, нравственного чувства?

– Однако же, Ваше Величество,– вкрадчиво вмешался Баркер,– вы же не отвергаете наших предложений?

– Любезный Баркер, ваши предложения еще отвратительнее ваших манер. Я их знать не хочу. Ну, а если я вам ничего этого не позволю? Что тогда будет?

И Баркер отвечал вполголоса:

– Будет революция.

Король быстро окинул взглядом собравшихся. Все сидели потупившись; все покраснели. Он же, напротив, странно побледнел и внезапно поднялся.

– Джентльмены,– сказал он,– вы меня приперли к стенке. Говорю вам прямо, что, по-моему, полоумный Адам Уэйн стоит всех вас и еще миллиона таких же впридачу. Но за вами сила и, надо признать, здравый смысл, так что ему несдобровать. Давайте собирайте восемьсот алебардщиков и стирайте его в порошок. По-честному, лучше бы вам обойтись двумя сотнями.

– По-честному, может, и лучше бы,– сурово отвечал Бак,– но это не по-хорошему. Мы не художники, нам неохота любоваться на окровавленные улицы.

– Подловато, – сказал Оберон.– Вы их задавите числом, и битвы никакой не будет.

– Надеемся, что не будет,– сказал Бак, вставая и натягивая перчатки.– Нам, Ваше Величество, никакие битвы не нужны. Мы мирные люди, мы народ деловой.

– Ну что ж,– устало сказал король,– вот и договорились. Он мигом вышел из палаты; никто и шевельнуться не успел.

* * *Сорок рабочих, сотня бейзуотерских алебардщиков, две сотни южных кенсингтонцев и три сотни северных собрались возле Холланд-Парка и двинулись к Ноттинг-Хиллу под водительством Баркера, раскрасневшегося и разодетого. Он замыкал шествие; рядом с ним угрюмо плелся человек, похожий на уличного мальчишку. Это был король.

– Баркер,– принялся он канючить,– вы же старый мой приятель, вы знаете мои пристрастия не хуже, чем я ваши. Не надо, а? Сколько потехи-то могло быть с этим Уэйном! Оставьте вы его в покое, а? Ну что вам, подумаешь – одной дорогой больше, одной меньше? А для меня это очень серьезная шутка – может, она меня спасет от пессимизма. Ну, хоть меньше людей возьмите, и я часок-другой порадуюсь. Нет, правда, Джеймс, собирали бы вы монеты или, пуще того, колибри, и я бы мог раздобыть для вас монетку или пташку – ей-богу, не пожалел бы за нее улицы! А я собираю жизненные происшествия – это такая редкость, такая драгоценность. Не отнимайте его у меня, плюньте вы на эти несчастные фунты стерлингов. Пусть порезвятся ноттингхилльцы. Не трогайте вы их, а?

– Оберон,– мягко сказал Баркер, в этот редкий миг откровенности обращаясь к нему запросто,– ты знаешь, Оберон, я тебя понимаю. Со мною тоже такое бывало: кажется, и пустяк, а дороже всего на свете. И дурачествам твоим я, бывало, иногда сочувствовал. Ты не поверишь, а мне даже безумство Адама Уэйна бывало по-своему симпатично. Однако же, Оберон, жизнь есть жизнь, и она дурачества не терпит. Двигатель жизни – грубые факты, они вроде огромных колес, и ты вокруг них порхаешь, как бабочка, а Уэйн садится на них, как муха.

Оберон заглянул ему в глаза.

– Спасибо, Джеймс, ты кругом прав. Я, конечно, могу слегка утешаться в том смысле, что даже мухи неизмеримо разумнее колес.

Быстрый переход