Еще предстояло усмирить Вандею, примирить партии, дать вернуться эмигрантам, в общем, «изгнать страх». Чтобы простить и забыть прошлое, Бонапарт требует только одного — верности национальному правительству. Он не хочет знать, что делали граждане вчера; он говорит им: «Хотите ли вы быть хорошими французами со мной сегодня и завтра? Если они ответят «да», я покажу им дорогу чести».
Прежде всего ему предстояло упорядочить финансы, так как вечером 19 брюмера в казне у Директории не было уже ни единого франка. Здесь проявился необычайный талант Бонапарта-администратора. В Государственный Совет, ставший в его руках мощным рабочим инструментом, он призвал видных людей, не обращая внимания на их политические взгляды. Идеологам он предпочитает людей с практическим умом и большой работоспособностью. «На ученых и остроумцев я смотрю как на кокеток; с ними приятно видеться, беседовать, но не надо брать одних — в жены, других — в министры». Он мудро консультируется со специалистами по финансам, создает по их совету Французский банк и стабилизирует валюту. И сразу же завоевывает признательность французов народа бережливого, привыкшего держать деньги в чулке. За прессой же он следит очень пристально; газеты не должны «стать инструментом в руках врагов Республики». Он оставляет всего тринадцать газет, которые будут немедленно закрыты, если опубликуют «статьи, направленные против социального согласия, народного суверенитета и славы оружия». Официальный орган «Монитер» берется информировать общественность на свой лад.
Вскоре этот зарождающийся деспотизм усиливается полной централизацией администрации. Префекты (слово, взятое, как и «консул», из римской истории), супрефекты, мэры — все назначались правительством. Париж был на особом положении и находился под надзором префекта полиции. Опасность столь сильной и бесконтрольной власти сказалась намного позже. В 1800 году умеренность тирана смягчала проявления тирании. У Бонапарта все было рассчитано. Если в начале консульского правления он обосновался в Тюильри, то этим он желал продемонстрировать преемственность власти и дать понять роялистам, что не станет временным исполнителем власти в угоду Бурбонам. Ему нравится занимать королевские апартаменты, но чувство юмора ему не изменяет. «Ну что, креолочка, — говорит он Жозефине, — вы спите на кровати своих хозяев». Или своему секретарю Бурьену: «Бурьен, оказаться в Тюильри — это еще не все, надо здесь остаться». Матери, упрекающей его, что он слишком много работает, он отвечает корсиканским выражением: «Я что, сын белой курицы?» А восклицание государственного советника Редерера «Это так скучно, генерал», впервые увидевшего его в Тюильри среди старых и мрачных шпалер, он парировал словами: «Да, как величие». В этом было что-то от философа — и от поэта.
Он лучше, чем кто-либо, знает, насколько взлет его карьеры сродни чуду и подвержен превратностям случая. Чтобы удержаться, надо нравиться французам. «Моя политика — править людьми так, как большинство хочет, чтобы ими правили. Именно таким образом, на мой взгляд, признается верховная власть народа». Он мог бы сделаться католиком в Вандее, как готов был стать мусульманином в Египте. Как понравиться французам? Они, как он думает, предпочитают славу свободе. Надо только сохранить слово Республика и соблюдать видимость Революции. А потому он велит называть себя «гражданин консул». В дворце Тюильри рядом со статуями Александра и Цезаря он ставит Брута и Вашингтона. Талейран помогает ему вновь приобщить к делу некоторых выдающихся деятелей Старого Режима. «Только эти люди и умеют служить», — говорит он. Одновременно он продолжает видеться с коллегами по Институту, в ту пору очень левыми, почти идеологами. «Я не принадлежу ни к каким группировкам; моя большая группировка — это французы. |