Я даже хотел убить его лично, чтобы он понял, как сильно само его существование изводит меня, как невыносима его простота во всем и со всеми, его беспечное отношение к вещам, его расточаемая направо и налево непосредственность, его прыжки через калитку по пути на пляж, в то время как остальные отодвигали щеколду, не говоря уже о его купальных плавках, его «рае», его нахальном После!, его привычке облизывать с губ абрикосовый сок. Если я не убью его, тогда сделаю калекой на всю жизнь, чтобы он навсегда остался с нами в инвалидном кресле и не вернулся в Штаты. Если он будет прикован к инвалидному креслу, я всегда буду знать, где он, и его будет несложно найти. Я буду ощущать превосходство над ним; став калекой, он окажется в моем полном распоряжении.
Потом вдруг мелькала мысль, что взамен я могу убить себя. Или серьезно покалечиться и открыть ему причину произошедшего. Я мог бы изуродовать себе лицо, я хотел, чтобы глядя на меня он задавался вопросом, зачем, зачем кому-то делать с собой такое, пока наконец после многих лет – После! – он не сложит два и два и не примется в отчаянии биться головой о стену.
Иногда в роли жертвы выступала Кьяра. Я знал, что она замышляла. Моя ровесница, она уже готова была отдаться ему. Больше, чем я, интересно? Она хотела заполучить его, в этом не было сомнений, мне же требовалась лишь ночь с ним, одна ночь, даже один час, чтобы решить для себя, захочу ли я его еще раз после. Я не осознавал, что стремление проверить силу влечения – не что иное, как уловка, чтобы заполучить желаемое, не признаваясь себе, что умираешь от желания. Я боялся даже представить, насколько он был опытен. Если он так легко завел друзей здесь лишь за пару недель, подумать только, что собой представляла его жизнь дома. Я воображал, как он разгуливает по городскому кампусу Колумбийского университета, где он преподавал.
С Кьярой все складывалось на удивление легко. С Кьярой он любил отправляться на морские прогулки на нашем гребном катамаране, и пока он сидел на веслах, она грелась на солнышке, вытянувшись на одном из поплавков, сняв верхнюю часть купальника, как только они оказывались достаточно далеко от берега.
Я их выслеживал. Я ревновал его к ней. Ревновал ее к нему. Однако, мысль о них вдвоем не вызывала неприязни. Я даже чувствовал возбуждение, хотя не вполне осознавал, чем оно вызвано – ее обнаженным телом, растянувшимся под солнцем, его телом рядом с ней, или ими обоими. С моего наблюдательного пункта у садовой ограды, откуда открывался вид на берег, я высматривал их и наконец замечал, как они лежат рядом на солнцепеке, по всей видимости лаская друг друга, ее бедро случайно оказывалось поверх его, а минутой позже он делал то же самое. Они были в купальниках. Это успокаивало меня. Но когда однажды вечером я увидел их танцующими, что-то в их движениях подсказало мне, что вряд ли они ограничивались только петтингом.
Вообще-то, мне нравилось смотреть, как они танцуют вместе. Возможно, видя, что он вот так танцует с кем-то, я мог убедить себя, что он недоступен, что нет оснований надеяться. И это было благом. Это могло исцелить меня. Мне казалось, что сама эта мысль уже свидетельствует о начавшемся исцелении. Я ступил на запретную территорию, но смог относительно легко отделаться.
Однако, едва завидев его на следующее утро на обычном месте в саду, я ощутил, как екнуло сердце, и понял, что ни мои наилучшие пожелания им, ни стремление исцелиться не имеют никакого отношения к тому, что я все еще хотел от него.
А у него екало сердце, когда я входил в комнату?
Вряд ли.
Старался ли он не замечать меня так же, как я не замечал его в то утро: нарочно, чтобы позлить меня, оградить себя, показать, что я для него пустое место? Или же он просто не обращал внимания, подобно тому как самые проницательные люди ухитряются не замечать очевиднейшие намеки, потому что просто-напросто им все равно, безразлично, неинтересно?
Когда они с Кьярой танцевали, я увидел, как она просунула бедро ему между ног. |