Сможет ли осознанное притворство изменить что-то в наших отношениях сейчас, когда мы вновь перестали разговаривать?
Вероятно, нет. Возможно, пропасть между нами станет еще глубже, потому что ни один из нас не был настолько глуп, чтобы сомневаться в искренности прозвучавших признаний. Но молчать я не мог.
– Я ждал тебя позавчера вечером.
Я говорил совсем как моя мать, упрекающая отца за неоправданно позднее возвращение. Никогда не думал, что могу быть таким жалким.
– Почему ты не пошел в город? – отозвался он.
– Не знаю.
– Мы неплохо провели вечер. Тебе бы тоже понравилось. Ты хотя бы отдохнул?
– В некотором роде. Только беспокоился. Но я в порядке.
Он снова уткнулся в страницу, которую читал перед этим, бубня себе под нос, всем видом выражая сосредоточенность.
– Ты поедешь в город утром?
Я знал, что отвлекаю его, и ненавидел себя за это.
– После, может.
Намек был ясен, и я понял его. Но какая-то часть меня отказывалась верить, что человек может измениться так быстро.
– Я и сам собирался в город.
– Ясно.
– Книга, которую я заказывал, наконец пришла. Я должен забрать ее утром в книжном магазине.
– Что за книга?
– «Арманс».
– Я заберу, если хочешь.
Я смотрел на него и чувствовал себя ребенком, которому, несмотря на все ухищрения и намеки, не удается напомнить родителям, что они обещали отвести его в магазин игрушек. Ни к чему ходить вокруг да около.
– Я надеялся, что мы сможем поехать вместе.
– Ты имеешь в виду, как позавчера? – вставил он, как будто желая помочь мне высказать то, что я не решался произнести сам, притворяясь, что забыл о том дне.
– Не думаю, что подобное когда-нибудь повторится. – Я решил быть благородным и величественным в своем унижении. – Но да, как позавчера.
Напускать туман я тоже умел.
То, что я, до крайности застенчивый парень, нашел смелость сказать подобное, объяснялось только одним: тем сном, который я видел две или три ночи подряд. В моем сне он молил меня: «Ты убьешь меня, если остановишься». Содержание сна, каким я его запомнил, смущало меня до такой степени, что я не решался признавать его даже перед самим собой. Я накинул на него покров и мог только бросать вороватые, торопливые взгляды.
– Тот день относится к другому временному отрезку. Нам не следует будить лихо...
Оливер слушал.
– Такая рассудительность подкупает в тебе больше всего.
Он поднял глаза от своего блокнота и смотрел мне прямо в лицо, заставляя меня чувствовать ужасную неловкость.
– Я тебе настолько нравлюсь, Элио?
«Нравишься ли ты мне?» – хотел переспросить я озадаченно, как будто недоумевая, как он может сомневаться в этом. Поразмыслив, я уже было собрался смягчить ответ, добавив многозначительное уклончивое «возможно», означавшее «безусловно», но открыв рот, произнес: «Нравишься ли ты мне, Оливер? Я боготворю тебя». Вот, я сказал это. Я хотел, чтобы слово ужалило его, как пощечина, за которой мгновенно следует томная ласка. Какое значение имеет «симпатия», когда речь идет о «преклонении»? Этим словом я хотел огорошить его, подобно тому, как близкий друг человека, увлекшегося тобой, отводит тебя в сторонку и сообщает, Слушай, я думаю ты должен знать, такой-то тебя боготворит. «Боготворить» заключало в себе больше, чем можно было осмелиться сказать в данных обстоятельствах; но это было самое безопасное и неопределенное, что я мог придумать. Я похвалил себя за то, что снял груз с души и в то же время оставил лазейку для мгновенного отступления на случай, если зашел слишком далеко. |