– Расслабься, – произнес он так, чтобы все слышали.
– Я расслаблен.
– Ты такой же деревянный, как эта скамейка. Потрогай, – сказал он Марции, одной из стоявших рядом девушек. – Он весь в узел завязан.
Я почувствовал ее ладони на своей спине.
– Вот здесь, – показал он, прижав ее ладонь. – Чувствуешь? Ему нужно постараться расслабиться.
– Тебе нужно постараться расслабиться, – повторила она.
Не посвященный в правила этой игры, как и во многое другое, я не знал, что говорить в подобных ситуациях. Я чувствовал себя глухонемым, который не понимает языка жестов. Оставалось только нести какую-нибудь ерунду, чтобы скрыть свои истинные помыслы. Что я и делал. Пока удавалось дышать и произносить слова я находился в относительной безопасности, в то время как молчание между нами могло выдать меня. Поэтому любая, даже бессвязная, болтовня была предпочтительнее. Молчание грозило разоблачением. Но еще сильнее изобличали меня те усилия, с которыми я выискивал слова, стремясь играть на публику.
Досада на себя, должно быть, придавала моему лицу выражение скрытой неприязни и раздражения. Я не задумывался о том, что он мог принять их на свой счет.
Возможно, по этой же причине я отводил взгляд всякий раз, когда он смотрел на меня: чтобы скрыть свою робость. Мне и в голову не приходило, что такая уклончивость могла задевать его, а безжалостный взгляд был не чем иным, как попыткой свести счеты.
Однако, в моей чрезмерной реакции скрывалось и еще кое-что. Перед тем как сбросить его руку я почувствовал, что уже сдался и почти потянулся к ней, как бы говоря, только не останавливайся. Эти слова я часто слышал от взрослых, когда кто-нибудь мимоходом касался их шеи или плеч, чтобы сделать легкий массаж. Заметил ли он, что я готов был не просто сдаться, но слиться с ним?
Делая вечером запись в дневнике я назвал это ощущение «помутнением». От чего мой разум помутился? Неужели все так просто – одно мимолетное прикосновение, и я уже безвольно размяк? Вот что имеют в виду, когда говорят «растаял, как масло»?
И почему я не хотел показать ему, что превратился в масло? Испугался того, что последует далее? Что он поднимет меня на смех, расскажет всем, а то и вовсе отмахнется от случившегося под тем предлогом, что я слишком молод и не понимаю, что делаю? А может я боялся, что он уже все знает и, являясь таким образом соучастником, попытается сделать ответный шаг? Хотел ли я этого шага? Или предпочел бы до конца жизни сгорать от желания, лишь бы только продолжалась наша маленькая игра в прятки: знает ли он, что я знаю, что он знает? Затаись, молчи и если не можешь сказать «да», не говори «нет», скажи «после». Не это ли вынуждает людей произносить «возможно», когда они имеют в виду «да», но хотят убедить тебя в обратном, тогда как в действительности это означает, пожалуйста, только спроси меня снова, а потом еще один раз?
Я оглядываюсь на то лето и с удивлением отмечаю, что помимо постоянной борьбы с «пламенем» и «помутнением» в жизни присутствовало столько чудесных мгновений. Италия. Лето. Треск цикад в середине дня. Моя комната. Его комната. Балкон, отрезающий нас от остального мира. Теплый ветерок, доносящий ко мне в комнату запахи нашего сада. Лето, когда я полюбил рыбачить, потому что любил он. Бегать, потому что любил он. Полюбил осьминога, Гераклита, «Тристана». Лето, когда мои чувства были обострены до предела, и стоило мне услышать пение птиц, уловить запах цветов, почувствовать тепло, поднимающееся от нагретой солнцем земли, как все это невольно связывалось с ним.
Я мог отрицать столь многое: что хотел прикоснуться к его коленям и запястьям, отливавшим на солнце маслянистым глянцем, какой я мало у кого видел; что любил смотреть, как на его белых теннисных шортах оставляла следы грунтовая пыль, и как его кожа со временем приобретала тот же кирпичный оттенок; как его волосы, становясь светлее с каждым днем, ловили солнце по утрам перед тем, как оно уходило; как его свободная голубая рубашка, трепетавшая еще сильнее на обдуваемом ветром участке около бассейна, обещала хранить запах его кожи и пота, одна мысль о котором возбуждала меня. |