Только в этом вместо свечки, окутанный колдовской розовой дымкой, висел в воздухе срезанный летоцвет.
– Ты… сорвал его?
Ева сама не ожидала, что голос прозвучит так хрипло.
– Естественно. – Кажется, Герберта искренне удивили и вопрос, и тон, и то, что в нём не слышно и намёка на признательный восторг. – Я же обещал о нём позаботиться.
– Зачем ты его сорвал?..
– Ты же хотела, чтобы он не увял. Теперь не увянет. Он в стазисе и навсегда останется таким.
Ева смотрела на жёлтое солнышко, заключённое в стекло. На тонкий, очищенный от листьев (оставили лишь один, для красоты), беспомощно нагой стебель, окружённый кровавой вуалью чар.
И думала о том, как она могла быть такой дурой, чтобы забыть: некромантские представления о заботе должны отличаться от её собственных.
– Только вот теперь он мёртв.
– Он был обречён. Он всё равно бы умер. Все мы умираем. Так есть ли разница когда? – В том, как Герберт дёрнул плечом и отставил фонарик на стол, она прочла лёгкую недоумённую досаду. – Я подарил ему бессмертие. Как и тебе. Многие могут только мечтать об этом.
Наверное, не скажи он трёх последних фраз, на том разговор бы и закончился. Ева бы выдавила улыбку и приняла подарок, чтобы потом, когда они посмотрят ещё пару серий «Волчицы и пряностей» и разойдутся на ночь, погрустить и спрятать фонарик куда нибудь в шкаф. Но он сказал – и слова ударили по тому, что уже месяц копилось на подкорке сознания. Тому, чему Ева обычно не давала хода, убегая от этих мыслей в дела, хлопоты, уроки, музыку и вечера с Гербертом, в тот же вечный оптимизм, что когда то помогал держаться её сестре.
Только вот убегать от себя – бесполезное занятие. Далеко не убежишь. И рано или поздно всё равно догонишь.
– Посмотри на меня. – Когда Ева, вскинув руки, развела их в стороны жестом, обводившим её неизменно холодное тело, голос её сбился почти в шёпот. – По твоему, это – бессмертие? Это то, о чём можно мечтать?
– Это лучше, чем то, что ждёт любого из нас. – Герберт смотрел на неё с усталостью профессора, вынужденного растолковывать очевидные вещи милой бестолковой шестилетке. – Сколько себя помню, я имею дело со смертью. Я, как никто, знаю истинную цену жизни. Люди – говорящий ходячий скелет, заключённый в оболочку медленно умирающей плоти. Кто то из нас способен это отсрочить, но избежать – увы. И всё, что остаётся от нас в итоге, – тот самый скелет: безмозглый, безмолвный, бездушный. Вся наша жизнь, все мечты, желания, стремления – всё умирает, истлевает в ничто, будто мы не рождались вовсе. Оставишь после себя потомков, свою плоть и кровь – уже спустя пару поколений они, дай боги, имя твоё вспомнят. Лишь тот, кто вошёл в историю, кто оставил своей жизнью память настолько весомую, что она не сотрётся мгновенно, как след на песке под волной… Лишь того можно назвать истинно живущим. – Он задумчиво щёлкнул пальцами по стеклянной цветочной тюрьме; матовые, коротко остриженные ногти глухо звякнули о серебро. – Вы с ним неподвластны ни смерти, ни жизни, ни времени с его неумолимым разрушительным течением. Вы обманули самих богов. Самого Жнеца. Разве это не повод радоваться или гордиться?
Её смех разбился о стёкла тягучим, дребезжащим скрипом струн, отозвавшихся на касание неумелого смычка.
– Так вот зачем тебе так нужен Жнец, – сказала Ева. – Вот почему ты не хотел любить, чувствовать, дружить… Ты и правда трус, да? Ты думал не о том, помянет ли тебя кто добрым словом сейчас, а только о том, вспомнит ли кто нибудь великого Гербеуэрта тир Рейоля через пару сотен лет. Ты так боишься смерти, что не можешь по настоящему жить.
Глаза его сузились.
– Ты…
– Посмотри на меня! Я не живу, не чувствую боли, не дышу, не ем, не пью! Грёбаная замороженная кукла, которую можно включить и выключить, как механизм, которая работает, пока не кончится завод! Это твоё заветное бессмертие?! – Ева не заметила ни того, как вскочила, ни того, как перешла на крик, комкая подол рубашки судорожно сжатыми пальцами. |