Я состоял членом
правлений Союза, и мне поручили попытаться уговорить Брюсова, чтобы он отказался от своих притязаний. Я тут же взял телефонную трубку и позвонил
к Брюсову. Выслушав меня, он ответил:
— Я вас не понимаю, Владислав Фелицианович. Вы обращаетесь к должностному лицу, стараясь его склонить к нарушению интересов вверенного ему
учреждения.
Услышав про „должностное лицо" и „вверенное учреждение", я уже не стал продолжать разговора. Библиотеку перевезли в Лито.
К несчастью, ревность к службе, заходила у Брюсова и еще много дальше. В марте 1920 г. я заболел от недоедания и от жизни в нетопленом
подвале. Пролежав месяца два в постели и прохворав все лето, в конце ноября я решил переехать в Петербург, где мне обещали сухую комнату. В
Петербурге я снова пролежал с месяц, а так как есть мне и там было нечего, то я принялся хлопотать о переводе моего московского писательского
пайка в Петербург. Для этого мне пришлось потратить месяца три невероятных усилий, при чем я все время натыкался на какое - то невидимое, но
явственно ощутимое препятствие. Только спустя два года я узнал от Горького, что препятствием была некая бумага, лежавшая в петербургском
академическом центре. В этой бумаге Брюсов конфиденциально сообщал, что я — человек неблагонадежный. Примечательно, что даже „по долгу службы"
это не входило в его обязанности. (3).
Несмотря на все усердие, большевики не ценили его. При случае, — попрекали былой принадлежностью к „буржуазной" литературе. Его стихи,
написанные в полном соответствии с видами начальства, все - таки были ненужны, потому что не годились для прямой агитации. Дело в том, что,
пишучи на заказные темы и очередные лозунги, в области формы Брюсов оставался свободным. Я думаю, что тщательное формальное исследование
коммунистических стихов Брюсова показало бы в них напряженную внутреннюю работу, клонящуюся к попытке сломать старую гармонию, „обрести звуки
новые". К этой цели Брюсов шел через сознательную какофонию. Был ли он прав, удалось ли бы ему чего- нибудь достигнуть, — вопрос другой. Но
именно наличие этой работы сделало его стихи переутонченными до одеревянения, трудно усвояемыми, недоступными для примитивного понимания. Как
агитационный материал они не годятся — и потому Брюсов-поэт оказался по существу не нужным. Оставался Брюсов - служака, которого и гоняли с
,,поста" на „пост", порой доходя до вольного или невольного издевательства. Так, например, в 1921 г. Брюсов совмещал какое-то высокое назначение
по Наркомпросу — с не менее важной должностью в Гукон, т. е.... в Главном Управлений по Коннозаводству (Как ни странно, некоторая логика в этом
была: самые первые строки Брюсова, появившиеся в печати, — две статьи о лошадях в одном из специальных журналов: не то „Рысак и Скакун", не то
„Коннозаводство и Спорт". Отец Брюсова, как я указывал, был лошадник - любитель. Когда - то я видел детские письма Брюсова к матери, сплошь
наполненные беговыми делами и впечатлениями.)
Что ж? Он честно трудился и там и даже, идя в ногу с нэпом, выступал в печати, ведя кампанию за восстановление тотализатора.
Брюсов, конечно, видел свое полное одиночество. Одно лицо, близкое к нему, рассказывало мне в началe 1922 года, что он очень одинок, очень
мрачен и угнетен.
Еще с 1908, кажется, года он был морфинистом. Старался от этого отделаться, — но не мог. Летом 1911 г. д - ру Г. А. Койранскому удалось на
время отвлечь его от морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. |