Кристоффер взял ее руки в свои и осторожно поцеловал их.
Она улыбнулась.
— Имею ли я право сказать… что я люблю тебя? У меня никогда не было… никого… кому бы я могла… сказать это.
— Конечно, ты имеешь на это право. Ведь я тоже люблю тебя.
Это была неправда. Он испытывал к ней сочувствие, а это совсем не то же самое, что любовь. Но она умирала. Очень, очень скоро она должна была умереть. И жизнь ее была такой бедной…
— Не покидай меня, Марит, — прошептал он, приблизив к ней лицо. Он не выбирал слова, они слетали с его языка сами. — Не покидай меня, стань снова здоровой! Я хочу, чтобы ты стала моей, навсегда!
Он услышал ее глубокий вздох, и улыбка восхищения озарила ее уже отмеченное печатью смерти лицо.
— Ты не можешь так думать, Кристоффер. Я ведь только…
Сознание покинуло ее. И он дал ей унести с собой в окончательное забытье еще несколько слов:
— Нет, ты не просто Марит из Свельтена. Ты горячо любимая женщина. Ты моя, Марит. Я люблю тебя. Я твой навеки.
И уже после того, как сознание покинуло ее, улыбка держалась еще некоторое время на ее губах. Но вскоре она угасла. Он не жалел о сказанных им словах. Эти слова сделали ее счастливой.
Некоторое время Кристоффер сидел возле нее. Вошла медсестра, чтобы проверить состояние Марит. Взгляды их встретились, и его взгляд был преисполнен скорби.
— Позаботьтесь о том, чтобы кто-нибудь постоянно сидел возле нее!
— Хорошо, доктор Вольден.
Взгляд медсестры выражал глубокое сожаление. И оба знали: ничто уже не может спасти жизнь Марит из Свельтена.
Когда Кристоффер вышел в приемное отделение, к нему подбежал коллега и спешно сообщил:
— Бернту Густавсену стало намного хуже.
Кристоффер, занятый своими мыслями и будучи в отчаянии от того, что ничем не мог помочь Марит, неразборчиво пробормотал что-то в ответ.
— Но это же катастрофа для нашей больницы, — сказал коллега. — Советник заявил, что если его сын умрет, все ответственные лица будут уволены.
— Что, он разве Господь Бог, этот Густавсен?
— Я думал, что он твой тесть.
«Пока еще нет», — хотел в запальчивости ответить Кристоффер, но воздержался. Было бы нечестно по отношению к Лизе-Мерете ехидничать и язвить. К тому же его коллеге было безразлично все это, и он продолжал:
— Больничное начальство начало роптать по поводу той статьи в газете, все это ужасно неприятно. Начальство уже подвергает сомнению нашу компетентность. Не мог бы ты переговорить со своим будущим тестем и попросить его, чтобы он умерил свой пыл?
— Вряд ли, — сухо ответил Кристоффер. — Он сваливает всю вину за состояние Бернта на меня. Сначала я прооперировал другого человека, а потом уж его драгоценного сына, и он этого не может забыть.
— Драгоценного, — фыркнул коллега. — Другого такого проходимца в городе не сыщешь. Значит, есть только один способ спасти больницу от скандала: это спасти жизнь этому прохвосту. Но это будет сделать очень трудно, он очень плох.
— Пойду взгляну на него, — сухо произнес Кристоффер.
Он направился в изолятор, где лежали трое мужчин: Бернт Густавсен, молодой ученый и жизнерадостный крестьянин. Уже в дверях он ощутил запах, сопровождавший эту болезнь, и его ожидало малопривлекательное зрелище. Молодой ученый, судя по всему, выздоравливал, двое же остальных лежали в бреду, и все лицо Бернта было покрыто сыпью. Судя по всему, у него был сильный жар.
«Так не годится, — подумал Кристоффер. — Его следует положить в отдельную палату, но свободных палат осталось так мало…»
Несмотря на то, что Бернт был братом Лизы-Мереты, Кристоффер при всем своем желании не мог испытывать к нему симпатию. |