Изменить размер шрифта - +

— Не знаю, как вы относитесь к статье Бушуева, но одно в ней, несомненно, ценно: в переводной литературе нельзя видеть только художественные достоинства и недостатки, надо еще обязательно учитывать воспитательное влияние, которое эта литература оказывает на нашу молодежь. Вот сейчас все читают Ремарка, а что в нем хорошего?

— Нина Алексеевна, чем же вам Ремарк не угодил? Это большой, умный писатель. Очень тревожный и честный…

— По-моему, я не говорила, что Ремарк — плохой писатель. И если вам угодно, в том-то вся и беда: Ремарк — хороший писатель, талантливый, но чему он учит наших девушек и юношей…

На дальнем конце стола разговаривали не столь активно, зато здесь усердно чокались.

Дотемна загоревший, жилистый мужчина совершенно неопределенного возраста объяснял своей соседке:

— Вы, Ксения Дмитриевна, конечно, к Алексею Алексеевичу ближе теперь стоите, но все равно вы про него не все знаете, а я знаю все. Когда мы в двадцать седьмом два месяца на Колгуеве, извиняюсь, припухали, Алексей Алексеевич похлебку из моржовых ремней жрал, а все равно острил. И я глубоко ценю в нем этот самый, как его… оптимизм. Поэтому и предлагаю: выпьемте за оптимизм!..

Анну Мироновну Алексей Алексеевич утащил на свой край стола. А Виктору Михайловичу сказал:

— Ориентируйся визуально, действуй самостоятельно, Витя.

Виктор Михайлович расположился между Ниной Алексеевной и жилистым, дотемна загоревшим мужчиной неопределенного возраста. Мужчина оказался бывшим бортмехаником Алексея Алексеевича. Хабарову налили водку. Он выпил. Бортмеханик спросил:

— А вам известно, почему на моторе два магнето ставят?

— Для надежности, — сказал Виктор Михайлович.

— Молодец. Правильно соображаешь, — сказал бывший бортмеханик, покрутил ладонью над бутылкой и тут же налил Хабарову вторую стопку.

Виктор Михайлович выпил еще и почувствовал, как исчезает скованность.

А стол делался все оживленнее, все шумней. И, как всегда в больших, в значительной степени случайных компаниях, события разворачивались неуправляемо. Не было тут ни режиссера, ни тамады. И даже при самом добросовестном стремлении к последовательности и точности едва ли кому-нибудь удалось бы восстановить картину вечера во всей ее пестрой полноте.

Стол сдвинут к стене, мурлыкает проигрыватель. Посередине комнаты танцуют несколько пар. Опершись об острый край потускневшего от времени рояля, Хабаров стоит рядом с Алексеем Алексеевичем. Старик настроен добродушно и, видимо, доволен вечером.

— Люблю, когда люди приходят. Люблю шум и бестолковщину вот таких сборищ, — говорит Алексей Алексеевич. — Нельзя все по плану, все по плану…

Подходит бортмеханик. Алексей Алексеевич спрашивает:

— Вы познакомились, Витя? Это — Фома. Золотой человек. В двадцать седьмом мы с ним на Колгуеве околевали, два месяца без связи, а погодка — страх божий, и ни разу Фома не пискнул. Два месяца анекдоты рассказывал…

— Будет уж, Алексей Алексеевич, — анекдоты. Это тебе нынче так кажется, а тогда не До анекдотов было… Не чаяли выползти.

— И выползли!

— Ты везучий, ты всегда выползал.

Алексей Алексеевич морщит лоб и говорит медленно, с растяжкой, будто взвешивает каждое слово:

— Везучий. Кто-нибудь всегда ходит в везучих, Фома. Я просто всю жизнь старался не слишком на рожон лезть. Меня на слабо трудно было завести. Вот и считалось — везучий. Теперь он, — Алексей Алексеевич показывает на Хабарова, — теперь Виктор Михайлович в везучих числится, хотя двадцать с лишним лет за главного везуна Углова держали. Не верю я в судьбу.

Быстрый переход