Девушки
тоже уплетают за обе щеки и пьют отличный, крепкий, темный, старый
английский портвейн рюмку за рюмкой. Но в конце концов пора прощаться. Как
старому другу, хорошему, верному товарищу, пожимают мне руку Эдит и Илона.
Разумеется, с меня берут слово, что я приду опять - завтра или в крайнем
случае послезавтра. Затем вместе с тремя остальными гостями я выхожу в
вестибюль. Автомобиль развезет нас по домам. Пока слуга помогает одеться
подполковнику, я сам беру свою шинель и, надевая ее, вдруг замечаю, что
кто-то пытается мне помочь, - это господин фон Кекешфальва; я испуганно
отшатываюсь: могу ли я, зеленый юнец, допустить, чтобы мне прислуживал
пожилой человек! Но он придвигается ко мне и смущенно шепчет:
- Господин лейтенант! Ах, господин лейтенант... вы совсем не знаете...
вы даже не представляете себе, какое это для меня счастье - снова слышать,
как девочка смеется, по-настоящему смеется. Ведь у нее мало радости в жизни.
А сегодня она была почти такой же, как прежде, когда...
В этот момент к нам подходит подполковник.
- Что ж, пошли? - дружески улыбается он мне.
Кекешфальва, конечно, не решается продолжать в его присутствии, но тут
я чувствую, как старик робко прикасается к моему рукаву - так ласкают
ребенка или женщину. Безграничная нежность и благодарность таятся в самой
скрытности и сдержанности этого боязливого движения; в нем столько счастья и
столько горя, что я чувствую себя глубоко растроганным, и, когда затем,
соблюдая правила субординации, я спускаюсь с подполковником по ступенькам к
автомобилю, мне приходится взять себя в руки, чтобы никто не заметил моего
смятения.
Сильно взволнованный, я не сразу лег спать в тот вечер; казалось бы,
какой незначительный повод - старик ласково погладил мой рукав, и только! -
но сдержанного жеста горячей признательности было достаточно, чтобы
наполнить и переполнить сокровенные глубины моего сердца. В этом поразившем
меня прикосновении я угадал искреннюю нежность, такую страстную и вместе с
тем целомудренную, какой никогда не встречал даже в женщине. Впервые в жизни
я убедился, что помог кому-то на земле; и моему удивлению не было границ;
мне, молодому человеку, скромному, заурядному офицеру, дана власть
осчастливить кого-то!
Быть может, чтобы объяснить себе то упоение, в которое я пришел после
этого неожиданного открытия, я должен был вспомнить, что с детских лет меня
всегда подавляло сознание собственного ничтожества: я лишний человек, никому
не интересный, всем безразличный. В кадетском корпусе, в военном училище я
всегда принадлежал к посредственным, ничем не выдающимся ученикам, никогда
не был в числе любимчиков или особо привилегированных; не лучше обстояло
дело и в полку. Я ни на секунду не сомневался, что, если я вдруг исчезну -
допустим, свалюсь с лошади и сломаю себе шею, - товарищи скажут что-нибудь
вроде "Жаль его!" или "Бедняга Гофмиллер!" - но уже через месяц ни один из
них и не вспомнит об утрате. |