Изменить размер шрифта - +
А как насчет современной беллетристики? Чарльз Диккенс мне известен? Да, я знаю, кто это, но до его романов пока что не добралась. Эдвард Бульвер-Литтон? Впервые о нем слышу. Джордж Элиот? И этот достойный джентльмен мне не знаком.

На губах мистера Адлера расцветает улыбка. Оказывается, «Джордж Элиот» — это псевдоним, под которым скрывается дама! Попробуй догадайся, если не знать заранее.

Опускаю глаза долу, удрученная своим скудоумием. Внезапно на выручку мне приходит мистер Бэкбридж.

— Что мы все о книгах да о книгах, — басит он. — Миссис Ланжерон упоминала, будто вы родились на сахарной плантации. Расскажите про тамошнее житье-бытье.

Вот этот разговор мне по душе. Упоминаю наши поля («Сколько акров?» — уточняет мой визави), сахарный завод («Каков оборот производства?»), дом в Новом Орлеане («Налоги на недвижимость?»).

— После замужества я унаследую все это, — подвожу итог я. — Как прежде моя бабушка унаследовала от своей матери.

— Ваша бабушка? Разве в Луизиане состояние передается по женской линии?

— В наших краях есть поговорка: «Дело превыше всего». А заниматься семейным делом могут как мужчины, так и женщины. Лишь бы хватка была. К примеру, моя бабушка стала полновластной хозяйкой плантации в четырнадцать лет.

— Вашей бабушке позавидовала бы любая наша герцогиня, — замечает прогрессивный мистер Адлер. — Вы будете разочарованы, узнав, что в Англии удел леди — украшать собой гостиную.

— Ничего дурного я в том не вижу, — пыхтит мистер Бэкбридж. — Всяк сверчок знай свой шесток…

— Не скажите, мой добрый сэр! — перебивает его человек искусства. — Конечно, Теннисон писал, что «он создан для меча, она же — для иглы», да и Патмор соглашается с этим сужением, но…

Мистер Адлер цитирует какое-то стихотворение об ангеле в доме, а мсье Дежарден… а его уже и след простыл. Некем мне полюбоваться.

Мужчины продолжают вести разговор уже поверх моей головы. От литературных вопросов они перешли к теме более насущной — к войне во Франции. Все сходятся во мнении, что пруссаки — это гунны наших дней, а Бисмарк не успокоится, покуда не вырежет у девы Марианны фунт плоти. О войне мне есть что сказать, ведь я тут единственная, кто своими ушами слышал грохот канонады. Мне неймется вставить хоть словечко. Если говорящий подносит бокал к губам, я с разгону вклиниваюсь в беседу, но всякий раз меня мягко, но настойчиво оттесняют в сторону.

— Ради Пресвятой, флиртуй с ними, — бросает тетя, проходя мимо. — Тебя послушать, так ты устраиваешься военным корреспондентом в «Таймс»!

Легко сказать — флиртуй!

Вокруг пуфика Ди, как у трона, толпится восторженная свита. Один из обожателей держит вазочку с подтаявшим мороженым, другой поднимает веер, оброненный, кажется, уже третий раз за вечер. Дезире что-то рассказывает, оживленно жестикулируя. Глаза искрятся ярче, чем хрустальные подвески на люстре.

Замечаю, что к свите Дезире только что примкнул Марсель Дежарден, и чувствую тупой укол в сердце. Неужто ревность? Но ревновать можно лишь того, кого по-настоящему любишь. Значит, просто зависть. Нещадно давлю это чувство, как пиявку, присосавшуюся к ноге. Мне ли, выросшей в холе, с момента рождения завернутой в шелка, завидовать Дезире? Пусть и она порадуется, наконец. Это ее дебют. Мой-то уже состоялся.

— А каких авторов вы любите, мадемуазель Фариваль? — задает вопрос мистер Эверетт.

Разве он еще здесь? Другие ушли.

— Что, простите? — Я сбита с толку. Он перешел на французский, а мне требуется время, чтобы привыкнуть к его акценту.

Быстрый переход