Но так ни с кем нельзя. Никого нельзя делать чем-то другим, не собой. Это просто… как витрину обставлять. Как рисовать лицо на бумаге. А ты для меня – много больше. Да, да, да, больше! – Она целует детскую щечку. – Но я хотела бы, чтобы ты знала о моей любви. Что кто-то где-то там тебя любит. Я не знаю, какая жизнь тебя ждет, хорошая или плохая. Но тебя любят. Так любят, что словами не сказать. Любят здесь, и… и твоя мама там тоже наверняка тебя любит. Я уверена. Уверена. Должна любить. Как же не любить? – И совсем тихо заканчивает: – Разве можно не любить?
Мона склоняет голову, касается лбом детского лобика. Вслушивается в тихое дыхание.
– Ну, идем. – Всхлипнув, она поднимается на непослушных ногах. – Идем домой, к ней.
Линзы пусты. И снова Моне мерещится в них приоткрытая дверь.
– Вы твердо решились? – спрашивает ее Парсон.
– Давайте, – говорит Мона. Дочка выгибает спинку, ей неудобно так долго лежать на руках. – Делайте, и все.
– Нам понадобится твоя помощь, – объясняет миссис Бенджамин. – Надо будет подтолкнуть. Но, по-моему, мы тебя неплохо обучили этому делу, а?
Мона кивает. Эти двое начинают гудеть – или гудит кто-то в них. Мона поворачивается к зеркалам. Вглядывается в глубину. И зеркала вдруг представляются ей не плоскими, а вогнутыми, словно она заглядывает в половинку пузыря или в тоннель…
Она чувствует, как что-то в них подается. И в стекле начинает проступать изображение.
Желтая детская с занавесочками в горошек.
Как она хотела той жизни, в зеркале. Как мечтала.
– Если хотите, вы можете перебраться туда, – говорит ей Парсон. – Это ведь ваше время, почти без отличий.
Мона оглядывается на него, а он кивает на серебристую картинку. Мона переводит дыхание, делает шаг к ней.
Казалось бы, она должна что-то ощутить, как бывает, если прыгаешь в воду или проходишь сквозь занавесь, но ничего такого нет. Как будто в мире просто открылась дыра, и за этой дырой начинается милая детская комнатка.
Пахнет свежевыстиранным бельем, подгузниками, лизолом. Все чистенькое, аккуратное: крошечные одежки опрятно сложены, и, если Мона не ошибается, на ковре еще видны полосы от недавней ревностной уборки пылесосом. Что-то переворачивается у нее внутри.
Мона не знает, сколько здесь времени: предполагает, что с похищения ребенка прошло всего несколько минут, но уверенности нет.
Она подходит к детской кроватке. Малышка начинает отбиваться – не хочет укладываться спать.
«Делай сразу, потом же себя не заставишь».
Мона кладет дочку в кроватку и целует в лобик.
– Спасибо, что показала мне: я буду хорошей мамой, – шепчет она. – Твоя мама, наверное, напугалась, но ты не волнуйся. Она успокоится. Может, не сразу, но… я знаю, она всегда справляется.
Мона пятится из детской.
Она знает, что решила правильно, отчего же она так плачет? Почему так больно принимать жизнь как она есть?
Малышка садится и недовольно пищит.
Мона уже отступает за зеркало. И, уходя, слышит из коридора голос – свой голос: «Венди? Венди, это ты?»
«Венди, – думает она. – Ее зовут Венди. Какое хорошее имя».
Чего же большего этой темной земле, кроме бесконечных темных комнат?
Вверх по трапу (руки на ступеньках дрожат), вверх и вверх, пока не взорвется над головой кричаще-красная сверхновая, и воющее, палящее, безликое солнце хлынет в шахту и поглотит ее, наполнив уши молчанием, благословенным молчанием.
Горячий камень до волдырей обжигает ладони. Облака содраны с неба, дочиста отчищенного от влаги. |