Ожили фраера. Хоть и не сам надерзил, но душу греет, что кто-то этим гадам не уступил. Ну, конечно, болтают, что воры так не оставят. Все равно приберут где-нибудь втихую. Оно, признаться, и я так думал. Сами-то они, конечно, побоятся: никто из них жизнь отдавать не хочет. Но фраеров дурных натравят, будут плескать керосин все время, что Костя на колонне воду мутит, резню затевает. Могут общак увеличить на полтинник, — дескать, он не платит, а вы за него страдаете. А есть дурной фраер такой, который на керосин поддается, ему плескай потихоньку, плескай — он и запылает, и кинется. Только потом, когда уже поздно будет, поймет, что за чужое похмелье шею подставлял. А блатные всегда так делают. Подзудят фраеров друг на друга, те побьются, а потом еще больше в кабалу попадают. Всегда мерзостные эти гады стремятся мужиков поссорить, им тогда легче верх держать. А мужик дурень, не понимает, что все это против него делается. Ему подачку перед получкой кинут, он и растаял. И у нас, бывало, Самовар принесет горсть махры, на стол высыплет и крикнет, нате, мол, мужики, курите. Там каждому и на затяжку не хватит, но фраера так дешево и покупают. Или, бывало, баландец совсем уж жидкий повара сварят, ну тогда блатные пойдут на кухню, понабивают им рожи. Вот, мол, как мы за мужиков стоим; нас на колонне не будет, так мужика и вовсе обидят. И клюют фраера на эту мякину. Ох, и дурны, ведь знают, что за эту закрутку махры воры с них семь шкур сдерут, или, что баланда пустая, так мясо все эти гады сами сожрали. Вот так и гнут мужика. А все из-за дурости своей страдает.
Ну, гудит, значит, командировка. Все на Костю посматривают. А вечерком, к отбою ближе, нарисовывается Федя.
— Ребятишки, — говорит, — пошли в гости. С получки чайком угощаю.
Вышли мы втроем. Сначала по пятачку покрутились. Федя и начал свои подковырочки.
— Ну что, друг Костя, добился казачьих вольностей, значит?
— Каждый живет, как может, — Костя отвечает.
— А не как хочет?
— И как хочет, если может.
— А я вот хочу, но не могу. Понимаешь, трусоват я, крови во мне заячьей многовато. И свою драгоценную жизнь, одну-единственную, даже на две чужих обменивать не хочу. И другие тоже хотят жить вольно, но вот не могут, — смеется Федя, а рожа у него такая хитрая, скуластая. Попервости он простоватым кажется, но жох-мужик.
— Тем хуже для них, — Костя отвечает.
— Да, им-то худо, дальше некуда. Ну, а может так быть, что всем худо, а одному хорошо?
— Это зависит от ситуации, — Костя говорит. — И от того, кто этот один.
— Да, — говорит Федя, — теперь я понял, не народоволец ты.
— А я тебе что говорил? — смеется Костя.
— Ну, а этот-то один, при удачной ситуации, сам не пойдет дань собирать, как думаешь?
Ну тут Костя обозлился.
— Что ты, — говорит, — меня воспитываешь? Я сам могу душеспасительные беседы проводить; у меня высшее образование как-никак.
— Ладно, — говорит Федя, — не сердись. Пойдем лучше чай пить. Дело не в образовании.
Пришли мы в Федин барак, пьем кипяточек с конфетками, с хлебом. Федя мне про делянку новую рассказывает, какую их бригаде отвели. А Костя сидит, задумался. Федя про свое звено бухтит, что мужик к мужику, все работяги крепкие. А Костя вдруг спрашивает:
— Федя, а если я тебя сейчас бить начну, что будет?
Ну, у меня чуть зенки не выскочили: думаю, чего это он, может, и правда, чокнутый?
А Федя, залыбился так, будто Костя его целовать обещался.
— Что ж, — говорит, — попробуй. Я не обижусь.
— Спасибо за чаек, — Костя говорит, — заходи, в долгу не будем. |