|
Детишки наши. А они устроят что-то доброе для своих детишек… Так уж ведется промеж людей. — И на себя все это повернул: — Я-то что для будущих выстрою?»
Домой притащился разбитый. Есть не стал, молиться рука не поднялась. Лег. Что-то тяжело было. Марковна на последнем месяце, а все хлопочет, все прихорашивает гнездышко. Пеленки припасает, чепчик учит Агриппинку шить. Рожать ей, а он — мужик — изнемог. Подосадовал на себя — что, если бы мужики рожали? Глядишь, и род человеческий перевелся бы!
Задремал. Тотчас и взбодрился.
— А схожу-ка я, Марковна, в деревню к дворянину Лазореву. Когда-то я его святым маслом помазал, и полегчало ему. Он у Морозова свой человек. От слез да криков — проку мало. Горе и то перед тружеником отступает. Пойду.
— Поди! — одобрила Марковна. — Далеко ведь только.
— Я у них там переночую.
— Поди, протопоп! Порадей за Неронова — доброго человека.
Взял Аввакум кус хлеба, луковицу и пошел.
11
Полковник Лазорев был на службе. Протопопа встретила жена его, приветливая, милая Любаша. Время и беды никак ее не меняли. Была она, словно в свои восемнадцать, легка, светла и доверчива.
Послушала, что сказал ей Аввакум, и, не медля даже самой малости, приказала заложить лошадей. Сама поехала к Морозовой, а протопопа отвезли домой.
Федосья Прокопьевна на грудь Любаше кинулась. Да в слезы, в слезы! Любаша успокаивает боярыню, а у самой мысли как птицы, слетевшие разом с деревьев: то ли с Андреем что, то ли с Глебом Ивановичем? А может, с сыночком Федосьиным, с Иванушкой?
Выплакалась боярыня, улыбнулась.
И у Любаши тотчас на сердце поспокойнее стало.
— А я к тебе, боярыня великая, за милостью. — О слезах не спросила, да и пожелает ли Федосья Прокопьевна сердце открыть?
Федосья Прокопьевна еще раз отерла лицо и строгой стала.
— Слушаю тебя, голубушка.
Рассказала Любаша о Неронове.
— Не нашего ума это дело! — сказала, как ножом полоснула, не слова — сталь, но, приметив испуг в глазах Лазоревой — особый какой-то испуг, может, и не испуг, а жалость, да ведь к ней, к боярыне! — растаяла душой. Разоткровенничалась. — Ох, Любаша! Об этом деле многие уже царице говорили. Да и царю тоже… Великий патриарх не казни жаждет, но смирения. Одного смирения. Неронов патриарха при соборе, как последнего мужика, отбрехал. Царь Неронова любит, но теперь сердит на него. — И улыбнулась взгрустнувшей Любаше. — Дело-то простое. Прощенья попросить! — И опять вздохнула. — Для нас простое, для баб. Мы привычны быть во всем виновными. Неронов прощения просить не станет.
— Что же делать-то?
— А ничего. Ждать. Помолится Неронов на Кубенском озере Господу Богу, помягчает сердцем, да и Никон, думаю, свою обиду недолго будет нянчить. Вот все и образуется само собой.
Боярыня взяла прекрасное бронзовое зеркальце, погляделась.
— Старею…
Любаша так и покатилась со смеху.
— Да что же ты смеешься-то?
— А вот и смеюсь! Я тебя, великая боярыня, краше теперешней и не видывала.
Федосья Прокопьевна положила зеркало, встала, пальцами обеих рук взяла себя за талию.
— Погибла я, Любаша! Погляди, как плоть-то во мне бушует. Я сама себя не узнаю. Пошла в баню вчера… Девушки мне помогали мыться. Поглядела я на них — все красавицы. Но куда им до меня! — И слезы снова навернулись на ресницах. — Сделай милость — спаси меня!
— Боярыня, Федосья Прокопьевна! Да я жизни за тебя не пожалею!
— Слушай! — Достала с груди клочок бумаги. |