|
— Гони-и-и-мый? — растягивая слово, переспросил Мелеша.
— Коли за три тыщи верст турнули из града стольного, стало быть — гонимый.
— Гонимый, — согласился больной, глядя на протопопа измученными, но и сострадающими глазами. — Ты что же, не знаешь, что я бешеный? Я — колочу попов, больно колочу! Не говорили тебе? Обманули?
Смотрел цепко, ждал, что протопоп соврет.
— Как не говорили — говорили! — Аввакум, не обращая на Мелешку внимания, снял с себя большой крест, поставил на угольник.
— Ты меня не боишься, что ли?! — удивился больной.
— Ни тебя, ни твоего беса, — сказал Аввакум, читая молитву и кланяясь кресту.
— А если я тебя… в спину? Ножом?
Аввакум опустился на колени и правою рукой твердо и властно указал на место возле себя.
— Сюда становись!
Мелешка хихикнул, но приказание исполнил, встал рядом с Аввакумом. Затих. Аввакум повернулся к нему и увидел — нож. Мелешка держал его зубами, и в глазах его прыгали счастливые сумасшедшие зайчики.
Протопоп опять перекрестился и вдруг отвесил купчишке такой звонкий щелбан, что у того из глаз сами собой покатились слезы. Протопоп брезгливо взял нож, кинул его через себя и, ухватив Мелешку за тощую шею, нагнул до самого пола.
— Молись, дура! Молись, стоеросовая!
Мелешка ужом вывернулся из-под руки, забился в угол. Коленки прижал к груди, стал мокрый вдруг, словно его в воду окунули. С каждой, кажется, волосиночки капля свисает.
— Боюсь молиться! Боюсь!
— Бога, что ли, боишься?
— Дьявола.
Глаза, будто раздавленные, смялись, слезы потекли в три ручья.
— Дьявол страшен, да и над ним Бог! — Аввакум сказал это спокойно и тотчас взъярился, заорал на Мелешку: — Душу! Душу свою шкодливую отвори! Кидай навоз души твоей окаянной на меня! Протопоп Аввакум выдюжит, вымолит тебя из лап с когтями!
Мелешка подскочил, вцепился, как бурундук, в грудь Аввакума:
— Вымоли! Вымоли!
— Вымолю, коли ничего не утаишь. — Встал, взял крест с угольника, вложил Мелешке в руки. — Говори.
Не больно велика, но кровава была исповедь Мелешки Карамаза. Поехал он на Север на трех ладьях торговать хлебом. Две ладьи в бурю потонули, третью казаки захватили. Остался при нем мешок бисера. Стал бисером торговать. Хорошо наторговал. И снова ограбили. Ни с чем вернуться — только людей смешить. Собрал Мелешка малую артель из пяти горемык, напал на стойбище ламутов. Поделили добычу, вышло, что все утерянное вернул разом. Но ламуты те были с русскими в дружбе, пожаловались казачьему атаману, и пришлось Мелешке, бросив казну, бежать. Ушли на дальние северные реки, коим имени нет. Нападали на стойбища, в живых, кроме собак да оленей, никого не оставляли, ни старых, ни малых. С великой казной возвращалась артелька с кровавого торга. Видно, каждый, глядя на товарищей, что-то смекал, но всех опередил Мелешка. Угостил артельку купленным за свой счет вином. Пили с куражом. Мелешка знал сговор артельщиков: избавиться от него, от лишнего пайщика… Только вино было с доливочкой. Уснули артельщики и не пробудились. Мелешка покидал их в реку, бо́льшую часть казны спрятал, с малой частью вернулся жив и здоров. Ничего-то с ним после северных бурь не сталось, кроме малого. Что ни ночь — снился ему один и тот же сон: стоит у изголовья некто рогатый и темный, а в косматых лапах его — лазоревое яичко. Перебрасывает этот некто яичко из лапы в лапу и улыбается красным, как кровь, ртом.
«Что это у тебя?» — спрашивает Мелешка у темного, а тот пуще скалится:
«Не знаешь, что ли?»
А Мелешка знает: то душа его, рожденная невинной, погубленная алчностью. |