Изменить размер шрифта - +
Ты понимаешь, что я имею в виду? Всего только на часок, по воскресеньям. — Ее голос дрогнул от подступивших к горлу слез.

— О, любимая! — Ингхэм прижал ее к себе. Огромное чувство захлестнуло его, и он зажмурил глаза. — Я никогда не испытывал такой нежности ни к кому на свете, как сейчас к тебе, — выдохнул он.

Она всхлипнула на его плече, потом отстранилась и отбросила назад волосы.

— Пойдем обратно.

Они пошли назад к городку, к мерцающим белым светом стенам крепости — памятнику проигранного когда-то сражения (в противном случае испанцы остались бы здесь надолго).

— Я бы хотел, чтобы ты рассказала мне обо всем, что тебя мучит. Если не сейчас, то когда-нибудь в другой раз.

Но она молчала.

Она должна уйти из этого дома, думал Ингхэм. Этот дом выглядел таким гостеприимным, в нем не чувствовалось ничего мрачного, ничего навеянного темным духом прошлого, но для Ингхэма он теперь казался самым гиблым местом на свете. Именно сейчас следует предложить ей нечто позитивное, подумал он. Правда, сейчас не самый подходящий момент, чтобы спрашивать, согласна ли она выйти за него замуж. Неожиданно он твердо произнес:

— Я хотел бы, чтобы мы жили в Нью-Йорке вместе.

К его удивлению и разочарованию, она вообще ничего не ответила.

Только возле машины попросила:

— Я сегодня не слишком хорошо себя чувствую. Ты не мог бы отвезти меня в отель, милый?

— Ну конечно же.

В отеле он поцеловал ее на прощание и пообещал отыскать где-нибудь часа в четыре, после ее экскурсии с Иенсеном в крепость. Когда он вернулся к себе, у Иенсена не горел свет, и Ингхэм несколько минут раздумывал во дворе, испытывая желание разбудить и поговорить с ним. Затем он поднял глаза на окно Иенсена и увидел, что свет зажегся.

— Это я, — подал голос Ингхэм.

Иенсен свесился с подоконника.

— Я не спал. Который теперь час? — позевывая, сказал он.

— Около полуночи. Можно к тебе подняться на минутку?

Сонный Иенсен оттолкнулся от подоконника назад, а Ингхэм поднялся к нему по ступеням. На Иенсене были свободно болтавшиеся на его худой фигуре шорты.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет. Я просто хотел сказать… скорее попросить… чтобы ты завтра ничего не говорил Ине об Абдулле. Видишь ли, я рассказал ей то же, что и Адамсу, — что я даже не открывал дверь.

— Ладно. Не скажу.

— Боюсь, это ее шокирует, — сказал Ингхэм. — А у нее и без того хватает проблем. Ее брат… тот, о котором она тебе рассказывала, инвалид. Это ее здорово угнетает.

Иенсен закурил сигарету.

— Ладно, я все понимаю.

— Ты ей еще ничего не говорил, а?

— Что ты имеешь в виду?

То, что для Иенсена казалось не слишком понятным, для Ингхэма всегда выглядело очевидным.

— Что я бросил в него пишущей машинкой… и, возможно, убил его.

— Нет. Ничего такого я ей не говорил.

— И не говори, пожалуйста.

— Хорошо. Будь спокоен.

Несмотря на то, что Иенсен пообещал это довольно небрежно, Ингхэм знал, что может положиться на него, потому что, когда Иенсен говорит: «Это не имеет значения», для него это так и есть.

— Дело в том… я вынужден признать… я стыжусь этого поступка.

— Стыдишься? Чепуха! Католические бредни. Точнее, протестантские. — Иенсен откинулся на кровать, вытянув свои загорелые до черноты ноги поверх одеяла.

— Но я совсем не протестант. Скорее я — никто.

— Стыдишься себя — или того, что могут подумать о тебе другие?

В слове «другие» прозвучал намек на презрение.

Быстрый переход