Что касаемо исподнего, уж такое грубое, прямо скребет, и уж так застирано-заношено, что там и не фланель вовсе, а так — одна видимость, которая ничуть не греет, а, говорю же, от нее лишь скребешься. О башмаках худого не скажу, а вот что титьки нечем поддержать, уж извиняйте мои слова, так это некоторым молодицам просто мука. Старым-то перечницам вроде меня не особо беспокойно, а вот девицам, мисс, без корсета тяжко, уж так тяжко...
В таком духе она продолжала и, кажется, получала удовольствие от беседы, но в то же время говорила с неким затруднением. Речь ее спотыкалась. Временами Пауэр замолкала, часто облизывала или отирала рукой губы и откашливалась. Вначале я подумала, что она это делает из вежливости, поскольку иногда я не спеша за ней записывала. Но потом сбои стали такими странными, что я опять вспомнила Сьюзен Пиллинг, которая запиналась, прокашливалась и подыскивала обычные слова, отчего я решила, что она просто весьма туповата... Наконец я стала прощаться и отошла к решетке, а Пауэр, вновь споткнувшись на обычном «благослови вас Господь», опухшей рукой подперла щеку и покачала головой.
— Наверное, думаете — вот же глупая старуха! — сказала она. — Даже собственного имени выговорить не может! Бывало, мистер Пауэр проклинал мой язык, говорил, он проворней гончей, учуявшей зайца. Вот бы муженек сейчас потешился, глядя на меня, а, мисс? Целыми днями не с кем словом перемолвиться. Порой думаешь, язык-то засохнет да отвалится. Иной раз и впрямь боишься забыть свое имя.
Она улыбнулась, но глаза ее заблестели и стали жалкими. Замявшись, я сказала, что, наверное, сама выгляжу глупой, ибо не догадалась, насколько тяжки молчание и одиночество.
— Мне-то кажется, что все вокруг лишь безумолчно трещат, — призналась я. — Радуешься, когда можешь уйти к себе и помолчать.
В таком разе надо почаще приходить сюда, тотчас ответила Пауэр. Я обещала непременно зайти, если ей угодно, и пусть тогда она говорит, сколько заблагорассудится.
Пауэр опять улыбнулась и вновь пожелала мне доброго пути.
— С нетерпением буду вас ждать, мисс, — сказала она, когда надзирательница отпирала решетку. — Приходите скорее!
Затем я посетила еще одну узницу, которую опять выбрала миссис Джелф.
— Я очень боюсь за эту несчастную горемыку, — тихо сказала она. — Уж больно тяжело переносит тюремные порядки.
Девушка вправду выглядела ужасно и вздрогнула, когда я к ней вошла. Ее зовут Мэри Энн Кук, она осуждена на семь лет за убийство своего ребенка. Ей еще нет двадцати, в тюрьму попала в шестнадцать; наверное, некогда она была красавица, но теперь и на девушку-то не похожа, ибо так бледна и костлява, словно белые тюремные стены высосали из нее соки и цвет, превратив в безжизненное существо. На просьбу поведать свою историю она откликнулась вялым рассказом, будто уже много раз все излагала надзирательницам, Гостьям или же только себе, отчего история превратилась в ничего не значащую сказку, что стала реальнее воспоминаний. Мне хотелось сказать ей, что я понимаю, каково пребывать в подобной сказке.
Девушка родилась в католической семье, мать умерла, отец вновь женился, и ее с сестрой отдали в услужение в один невероятно роскошный дом. Хозяева — дама, господин и три их дочери — были очень добры, но еще имелся сын, «и вот он, мисс, добрым не был. Мальчиком он лишь дразнил нас — подслушивал под дверью, когда мы укладывались спать, и врывался к нам в комнату, чтобы испугать. Мы не жаловались, а вскоре его отправили в школу, и мы с ним почти не виделись. Однако года через два он вернулся совершенно другим — стал еще хитрее и огромным, едва ли не как отец...». По словам Кук, молодой человек требовал тайных свиданий и предлагал стать его любовницей, но она отвергла все домогательства. Потом девушка узнала, что он предлагал деньги сестре, и, чтобы «спасти младшенькую», уступила притязаниям, а вскоре поняла, что ждет ребенка. |