Кормят их тюремной едой, как острожниц, а смены очень тяжелы.
— Пусть мисс Крейвен покажет вам руку, — рассказывала мисс Маннинг. — Там синяк от плеча до кисти — о прошлую неделю в прачечной зэчка саданула.
Чуть позже я познакомилась с мисс Крейвен, и она показалась мне почти столь же ожесточенной, как ее подопечные, которые, по ее словам, все «злые, точно крысы, глаза б не смотрели». На мой вопрос, не лучше ли сменить занятие, коль служба так тяжела, она ответила горьким взглядом.
— Хотела бы я знать, на что еще сгожусь после одиннадцати лет в Миллбанке! Нет, видно, топтать мне зону, пока не сдохну.
Лишь миссис Джелф, надзирательница отрядов с верхних этажей, кажется мне по-настоящему доброй и едва ли не ласковой. Невероятно бледная, измученная хлопотами, она выглядит то на двадцать пять, то на сорок лет, но никогда не жалуется на тюремную жизнь и лишь говорит, что многие истории, которые ей приходится выслушивать, чрезвычайно трагичны.
Я поднялась на ее этаж в конце обеденного часа, когда зазвонил колокол, вновь призывавший узниц к работе.
— Пора мне по-настоящему стать Гостьей, миссис Джелф, — сказала я. — Рассчитываю на вашу помощь, поскольку изрядно нервничаю. — Дома на Чейни-уок я бы в том никогда не призналась.
— Буду рада присоветовать, мисс, — ответила миссис Джелф и повела меня к острожнице, которая, по ее словам, наверняка обрадуется посещению.
Ею оказалась пожилая женщина по имени Эллен Пауэр — самая старая заключенная разряда «звезда». Когда я вошла в ее камеру, она поднялась, уступая мне свой стул. Разумеется, я просила ее не беспокоиться, но она не захотела сидеть в моем присутствии, и в результате мы обе стояли. Понаблюдав за нами, миссис Джелф кивнула и вышла из камеры.
— Я должна вас запереть, мисс. Кликните, когда захотите выйти, — бодро сказала она, пояснив, что надзирательницы слышат зов, где бы ни находились.
Я смотрела на ключ, поворачивавшийся в замке, когда миссис Джелф запирала решетку. Вспомнилось, что именно она оберегала меня в моих страшных снах о Миллбанке.
Я перевела взгляд на Пауэр и увидела, что та улыбается. Эта женщина провела в тюрьме три года, ее срок кончался через четыре месяца; осудили ее за содержание дома терпимости. Рассказывая об этом, Пауэр тряхнула головой и фыркнула:
— Тоже мне дом! Всего-то комната; бывало, парни с девушками заглянут и сидят там, целуются, боле ничего. Внучка моя сновала туда-сюда — порядок наводила, у нас всегда были цветы, свежие цветы в вазе. Дом терпимости! Ребятам же надо куда-то своих милашек привести? Что ж им, посередь мостовой целоваться? И если по доброте душевной они сунут мне шиллинг да цветочки, когда уходят, — разве ж то преступление?
В ее изложении это вовсе не выглядело чем-то греховным, но я, помня предостережения надзирательниц, сказала, что не вправе судить о приговоре. Пауэр махнула рукой с сильно распухшими костяшками и ответила, мол, понятно, это «дело мужское».
Я пробыла с ней полчаса. Пару раз она возвращалась к прелестям разврата, но я все же свела разговор к менее щекотливым темам. Вспомнив неряшливую Сьюзен Пиллинг из отряда мисс Маннинг, я спросила Пауэр, как ей здешние порядки и одежда. Узница секунду подумала, затем тряхнула головой и ответила:
— За порядки не скажу, поскольку в другой тюрьме не сидела, однако, на мой вкус, тут весьма сурово — так можете и записать, — (я взяла с собой блокнот), — мне плевать, кто это прочтет. Насчет одежи скажу прямо — шибко скверная. И вот еще беда: сдашь ее в прачечную, но обратно свое никогда не получишь, а всучат тебе рванье в пятнах, мисс, и хошь носи, хошь голяком мерзни. Что касаемо исподнего, уж такое грубое, прямо скребет, и уж так застирано-заношено, что там и не фланель вовсе, а так — одна видимость, которая ничуть не греет, а, говорю же, от нее лишь скребешься. |