Наверное, именно каждый раз, когда она приходила, едва спросив о моей больной ноге, Афифе бралась за спинку кровати с таким видом, будто тотчас уйдет. Впрочем, хотя мы не пытались найти тему для беседы, всякий раз, будто самопроизвольно, завязывался разговор. Афифе начинала прохаживаться по комнате, а затем садилась в кресло своей сестры. Иногда она покидала мою комнату, когда за окнами становилось совсем темно и уже горели лампы, тогда как в момент ее прихода яркое солнце заставляло придвигать кресло ближе к углу.
Книги, которые каймакам приносил мне, а я предлагал Афифе, были классической темой наших бесед. Их вкус и аромат никогда не приедался, как не мог наскучить шербет из осенних фруктов, приготовленный старшей сестрой, который она хранила в большом эмалированном горшке.
В наше время критика еще не вошла в моду. Мы принимали прочитанные «сказки» в их первозданном виде, лишь пересказывая друг другу полюбившиеся отрывки.
Своей говорливостью Афифе отличалась и от брата, и от сестры. Начиная разговор, она легко находила слова и могла долго рассуждать о любом случайном вопросе, перескакивая с одного на другое. Не знаю, как бы я относился к подобным словам, если бы услышал их от кого-то еще. Вероятно, нашел бы довольно примитивными, ведь мой образовательный уровень и умение рассуждать так или иначе превосходили ее способности. Но, как я уже говорил, возраст, статус замужней женщины с ребенком и, в некоторой степени, неспешные манеры, характерные для членов семьи Склаваки, заставили меня изначально признать ее авторитет, поэтому каждое произнесенное ею слово я встречал с восторгом. В силу привычки я перестал бояться молчания, которое порой возникало. Афифе, как и ее сестра, в минуты безделья доставала из кармана какое-то кружево и начинала его плести.
Как-то раз я спросил, что это будет.
— Да ничего, просто воротник, — спокойно ответила она.
— Для вас?
— Нет, для малыша... Отправлю в Измир.
В ее голосе и движениях не произошло никаких перемен, но я весь покраснел, считая, что допустил бестактность.
Когда Афифе замолкала, повернув голову к солнцу и склонившись над кружевом, я открывал книгу и принимался за чтение. Но вскоре мой взгляд начинал скользить между строк, а глаза с готовностью отрывались от книги при малейшем ее движении.
Именно так было удобнее всего разглядывать ее лицо. Стоило взглянуть на нее в профиль, и ее красота принимала совсем друтие очертания. Из окна горизонтально падал свет, оттеняя щеку и одновременно ясно и чисто очерчивая линию лба, в верхней части которого пробивались легкие, как птичий пух, волоски. Тонкий прямой греческий нос с узкими крыльями казался прозрачным, так что можно было различить все косточки.
Мораль ребенка не так прочна, как принято считать. В такие минуты мои мысли об Афифе совершенно не вписывались в систему злополучных принципов Селим-бея ни по форме, ни по нравственному обличью.
Ход моих рассуждений всегда был приблизительно таким: Афифе замужняя женщина, у нее есть ребе: нок. По всей вероятности, он не спустился с неба в плетеной корзине. А значит, не стоило сравнивать Афифе с образом смиренной Девы Марии в обрамлении свечей, который висел на стене у тетушки Варвары.
Кто знает, сколько раз за четыре года замужества в час заката она оставалась один на один с мужем. И что происходило между ними...
Должно быть, в такие минуты свет точно так же вычерчивал линии ее профиля, плавно струясь по лицу и поблескивая масляной позолотой. А крылья ее носа были такими же прозрачными. Края полуопущенных ресниц излучали то же сияние, в уголках рубиново-красных губ и на краешке верхних зубов лежали еще два ярких блика...
Тогда я был уверен, что столкнулся с одной из непостижимых загадок мироздания. Ведь как мог Рыфкы-бей прожить хотя бы один вечер вдали от этой молодой женщины?
Впрочем, Рыфкы-бей с его черными усами на немецкий манер и кудрями, расчесанными на прямой пробор (так он выглядел на фотографии в ее комнате), очень скоро пропадал, и мы с Афифе оставались наедине. |