.. Если не отпустите, я закричу... — Однако беспомощная девочка произнесла свою угрозу таким шепотом, что даже я с трудом ее услышал, хотя она почти прижималась губами к моему уху: — Прошу вас, Кемаль-бей... Ноги вам целовать буду... только отпустите...
Я смеялся, как жестокий ребенок, который мучает кошку, и целовал все части ее тела, до которых дотягивались мои губы. Я продолжал пугать ее, глазами указывая наверх.
— Прошу вас, Кемаль-бей... Увидят... скажут моей маме... она выпорет меня... Отпустите, я пойду...
Но вот что странно: бедняжка умоляла меня отпустить ее и одновременно легонько кусала меня за ухо, сама препятствуя освобождению.
— Я снова приду, Кемаль-бей... В другое время... когда дома никого нет... когда хотите...
Несчастная Рина!
Ни сейчас, ни когда-нибудь потом!..
Услышав звук шагов на кухне, я тихонько опустил ее и выпроводил на улицу через приоткрытую дверь, точно щенка после долгой трепки.
За исключением некоторых редких молодых людей, которые раньше времени познают женщин, для юноши в этом возрасте взять женщину на руки и целовать ее — самое сильное потрясение в жизни. Необходимо пройти период становления, с его фантазиями, сомнениями, смущением и тоской, и лишь потом, постепенно привыкнув, решиться на подобное. Даже в те дни, когда меня интересовала одна только Рина и я безумно желал ее, строя авантюрные планы, мне и в голову не приходило зайти так далеко.
Тем не менее я поднял девушку на руки и целовал ее с таким непринужденным спокойствием, словно это был кувшин с холодной водой, принесенный с улицы.
Более того, заурядное проявление похоти пришлось как раз на самый высоконравственный период в моей жизни, когда я, сгорая от большой любви, достиг чистоты духа и полностью отринул все жизненные удовольствия.
По-моему, этому есть лишь одно объяснение: теперь Рина была для меня не той, что год назад. И, может быть, я даже не считал ее женщиной.
Как и беспокойство за отца с матерью, мое чувство к ней постепенно остыло и стало словно глина. По правде говоря, я не мог не ощутить земного наслаждения, хотя бы на мгновение, когда взял Рину на руки.
Но это была всего лишь заключительная сцена, ловушка, в которую меня заманил восторг или, скорее, человеческая натура. Ведь, как я уже говорил, в тот момент я не чувствовал ничего особенного. Точно поднимал глиняный кувшин, да к тому же пустой.
Я провалился в тоннель, из которого нет возврата, и быстро приближался к самой сумрачной и опасной точке темноты, которая постепенно стирала из моей памяти не только отца, мать и Рину, но и все остальное, не оставляя мне ничего, кроме лица Афифе.
XVI
Пятничным визитом в дом Селим-бея дело не ограничилось. Все свое время я посвящал изобретению сложных причин и плетению интриг, в которых не было никакой необходимости, и раз в восемь-десять дней находил способ встретиться с Афифе.
Например, однажды за определенную плату мне прислали из Измира горшок для пальмы. Сорвав этикетку, я погрузил его в повозку и оставил у двери Селим-бея. Дескать, это мне друг подарил, а для моей комнаты горшок никак не подойдет.
Несмотря на «очень срочные дела», я отпустил экипаж, потому что меня насильно оставили отобедать. А несчастная старшая сестра упрекала меня за пренебрежение к ним.
Чтобы угодить Селим-бею, я подружился со многими бедняками, переселенцами с Крита. Я бегал по их делам в управу и суд, писал прошения и немного помогал деньгами. Доктор очень радовался, что я принимаю проблемы Крита так близко к сердцу. Иногда он говорил:
— От сына майора из Бурсы мы не могли ожидать другого, — и его глаза наполнялись слезами.
Но участие, которое я проявлял к критянам, не было навеяно простой фантазией. Ломаный турецкий, на котором бедняги говорили, отдаленно напоминал мне речь Афифе. Поэтому можно считать, что в какой-то мере мое участие было чистым и бескорыстным. |