Я присел на скамью у окна, довольно далеко от сестер.
Старшая спросила, как я себя чувствую и нет ли вестей из Стамбула, а затем добавила:
— Сегодня мы придадим Фофо немного элегантности.
Стараясь держаться холодно и степенно, я сказал:
— Да, госпожа, — и замолчал. Затем, чтобы придать себе нужный вид, я зажег сигарету.
Она расстроилась, что я курю свои, а не беру сигареты со стола, и в шутку пригрозила:
— Если глава семьи увидит, вам не поздоровится... Рассердится, будет кричать.
Как и большинство ограниченных людей, старшая сестра выражалась примитивно. Всякий раз, увидев меня с сигаретой в руке, она напоминала мне, как я получил нагоняй от отца, и даже не задумывалась о том, что ее слова могут меня раздражать.
Мне хотелось сказать: «Завтра для меня отныне не существует... Я не боюсь главы семьи», но я не смог этого сделать. Вместо слов я принял красноречивую позу. Но они, естественно, ничего не заметили.
Старшая медленно продолжала свое дело, изредка обращаясь с парой слов то ко мне, то к Афифе.
«Мурат-бей совсем пропал, так что у нас есть право считать его чужим...»
Фраза Афифе вертелась у меня в голове. Я непрерывно повторял ее про себя и наделял каждое слово нелепым смыслом: «Она позабыла меня настолько, что не узнает. Впрочем, для нее я всегда был только ребенком. Ей стоило хотя бы сказать об этом вслух, самой. Значит, новая любовь заставила ее забыть обо всем. И потом, отчего она всегда зовет меня Мурат, хотя остальные называют Кемалем? Следовательно, она любит этого Кемаль-бея уже давно и у нее язык не поворачивается назвать другого человека его именем...»
Безмолвие августовского полудня так гармонично сочеталось с их природной склонностью молчать, что через некоторое время я почувствовал, как страсти теряют накал, несмотря на все мои муки и страдания.
Поначалу я негодовал и не смотрел на Афифе, но постепенно взгляд медленно начал скользить в ее сторону, и через какое-то время я уже не мог отвести глаз. Старшая сестра подставила ей под ноги желтый банный таз. Периодически она нагибалась, чтобы смочить гребенку, а потом захватывала в ладонь прядь расчесанных волос и оборачивала их вокруг бумажки длиной в спичку.
Я вспомнил утро бурной ночи, ночи возвращения Афифе из Измира. Тогда она долго пробыла в хамаме, чтобы смыть с себя слезы и усталость, а потом уложила мокрые волосы вокруг головы, скрутив их в мелкие и тугие кудряшки.
Хотя никто мне ничего не рассказывал, я представил, как сестра усаживает ее, словно ребенка, между своими коленями и расчесывает ей волосы, то ласково, то грубо. Как странно, сегодня картина на удивление точно повторяла мое старое предположение, при этом старшая сестра, словно угадав мои мысли, пустилась в объяснения:
— Вот видите, взрослая женщина, а не может расчесать волосы. Но это я виновата... Я с малолетства сама ее причесывала, ведь она росла без матери... Впрочем, если она не будет сидеть спокойно и начнет меня мучить...
Афифе, устав сидеть без движения или желая вновь сыграть в игру, знакомую с детства, начала дергаться и крутиться, чтобы помешать сестре.
Старшая в душе радовалась, не забывая при этом угрожающе хмурить брови, щурить глаза, жаловаться и порицать младшую. Говорили они по-гречески. Разыгрывая этот старый сюжет, из уважения ко мне они порой переходили на турецкий.
— Да сядь же ты спокойно, дитя великовозрастное. А то я тебя за волосы оттаскаю... укушу за ухо...
Возня сестер затянулась надолго.
В ответ на фальшивые угрозы и повторяющиеся реплики старшей Афифе то закусывала губу и вопила, как будто от сильной боли, то потешалась, прищурив один глаз и высунув язык.
Свет заходящего солнца струился из окна позади, проходил между руками старшей сестры и играл на лице Афифе.
Гримасы шаловливого ребенка, подчеркнутые игрой света, придавали чертам Афифе совершенно новое выражение. |