..“ У
Субочевых еще водились такие шапки. Другая, впрочем, отличительная черта старинного быта в них также не замечалась: ни Фимушка, ни
Фомушка не были слишком религиозными людьми. Фомушка так даже придерживался вольтерианских правил; а Фимушка смертельно боялась
духовных лиц; у них, по ее приметам, глаз был дурной. „Поп у меня посидит говаривала она, — глядь! ин сливки—то и скислись“. В церковь
они выезжали редко и постились по—католически, то есть употребляли яйца, масло и молоко. В городе это знали — и, конечно, это не
поправляло их репутации. Но доброта их все побеждала; и над чудаками Субочевыми хоть и смеялись, хоть и считали их юродивыми и блаженными, а
все—таки, в сущности, уважали их.
Да; их уважали... но ездить к ним никто не ездил. Впрочем, они об этом также не тужили. Вместе они никогда не скучали, а потому не
разлучались никогда и никакого другого общества не желали. Ни Фомушка, ни Фимушка ни разу не болели; а если с одним из них и приключалась
какая легкая немощь, то они оба пили настой липового цвету, натирались теплым маслом по пояснице или капали горячим салом на подошвы — и
вскорости все проходило. День они проводили всегда одинаково. Вставали поздно, кушали утром шоколад из крошечных чашек в виде ступок; „чай,
— уверяли они, — уж после нас в моду-то вошел“; садились друг перед другом — и либо беседовали (и всегда находили о чем!), либо читали
из „Приятного препровождения времени“, „Зеркала света“ или „Аонид“, либо просматривали старенький альбом, переплетенный в красный сафьян с
золотою каемкой, принадлежавший некогда, как гласила надпись, одной M-me Barbe de Kabyline. Как и когда попал этот альбом к ним в руки — они
сами не знали. В нем находилось несколько французских и много русских стихотворений и прозаических статей, вроде, например, следующего
„краткого“ размышления о „Цецероне“:
„В каковом расположении Цецерон вступил в чин квестора, объявляет он следующее. Засвидетельствовавши богами чистосердие своих
чувственностей во всех чинах, коими дотоле почтен был, мнил себя обязанна самыми священными узами к достойному оных исполнению и в
сем намерении не попускался он. Цицерон, не токмо в сладости законопреступные, но и убегал от таковых увеселений, кои кажутся быть всеконечно
необходимы“. Внизу стояло: „Записано в Сибири, в гладе и хламе“. Хорошо было также стихотворение, озаглавленное „Тирсис“, где встречались
такие строфы:
Покой вселенной управляет,
Роса с приятностью блестит.
Природу нежит, прохлаждает,
Ей нову жизнь собой дарит!
Один Тирсис с душой унылой
Страдает, мучится, грустит...
Когда с ним нет Анеты милой —
Его ничто не веселите!—
и экспромт проезжего капитана в 1790 году, „Маия в шестый день“:
Никогда я не забуду!
Тебя, любезное село!
И вечно помнить буду!
Приятно время как текло!
Которое имел я честь!
У владелицы твоей!
Пять лучших в жизни дней!
В почтеннейшем кругу провесть!
Среди множества дам и девиц!
И прочих антересных лиц!
На последней странице альбома стояли — вместо стихов — рецепты от желудка, спазмов и — увы! — даже от глистов. |