Изменить размер шрифта - +
Так, повествуется о том, как однажды Ньютон вернулся из университетской церкви и обнаружил, что его экспериментальный журнал сгорел дотла, в результате чего он пришел в сильнейшее возбуждение, «все посчитали, что он лишился рассудка, и он пребывал в помраченном состоянии еще целый месяц». Один из его помощников говорил Стакли, что (в этот раз или в какой-то другой) «некий манускрипт по химии, трактующий принципы этого загадочного искусства, с опытными и математическими доказательствами», однажды загорелся у него в лаборатории; после этого случая Ньютон объявил, что «не сумеет сызнова проделать эту работу». Нельзя не связать эти огненные инциденты с самими его занятиями в алхимической лаборатории, где для многих экспериментов требовалось постоянно поддерживать открытое пламя. Впрочем, едва ли что-нибудь ценное оказалось утрачено навсегда: Ньютон настолько методично вел записи и так часто перебелял черновики и переделывал рукописи, что смог бы воссоздать любую часть своих трудов.

Это сообщение о его крайнем возбуждении перекликается с более поздними и более фарсовыми рассказами о его «безумии». Бытует расхожее мнение, что гений и помешательство идут рука об руку. Такова уж судьба многих людей с воображением – их часто объявляют умалишенными. Посредственность нередко именно так воспринимает великого человека. Однако вполне очевидно, что рассудок Ньютона порою действительно помрачался. Так, в 1678 году он вступил в краткую переписку с одним экспериментатором, подвергшим сомнению Ньютоновы теории света и цвета. Обращаясь к этому джентльмену весной 1678 года, он вопрошал: «Следует ли мне дать вам удовлетворение? Как представляется, вы считали для себя недостаточным выдвигать против меня ваши возражения, и дошли до оскорблений, заявляя, будто я не способен на все эти возражения ответить…» Далее следует еще много фраз в том же духе: если учесть официальный и любезный тон общения, принятый среди ученых XVII века, такое послание можно приравнять к вспышке ярости. Когда Джон Обри известил Ньютона о том, что у него имеется еще одно письмо по тому же вопросу, ученый бросил: «Заклинаю вас впредь воздержаться от пересылки мне бумаг подобного свойства».

Он не мог вынести ни критики, ни вопросов. Другому натурфилософу он сообщал, что некогда его «истязали дискуссиями, возникшими вокруг теории света», и слово «истязали» вынуждает нас заподозрить в нем болезнь, которую в наше время назвали бы манией преследования. Несомненно, он отличался крайней мнительностью и раздражительностью. Он вечно испытывал беспричинную тревогу, принадлежа к числу тех, кто не знает, что такое покой. При этом его интеллектуальная выносливость, его способность целыми днями и даже месяцами держать в голове одну и ту же проблему, пожалуй, не имеют себе равных.

Однако ему требовалось убежище, тот черепаший панцирь, где он мог бы прятаться от мира. Вероятно, это как-то связано с тем очевидным фактом, что в детстве он не знал любви: в первые годы его жизни рядом не было ни отца, ни матери, и, став взрослым, он возжаждал чувства безопасности и упорядоченности. Ему необходимо было ощущать свою защищенность, неподверженность внешнему хаосу. Эта глубоко укорененная тяга к порядку, возможно, как раз и побудила его искать закон и систему во Вселенной, однако она же явно сделала его чрезвычайно уязвимым по отношению к любому нападению. А когда он чувствовал, что над ним нависла угроза, он взрывался. Джон Мейнард Кейнс в своей кембриджской лекции описывал его «глубинное стремление удалиться от мира и леденящий страх обнажить собственные мысли перед другими», словно при таком обнажении с него заживо сдирали кожу. Вот почему всю жизнь он оставался скрытным отшельником, пребывая в уединении, вдали от людей.

Эта оторванность от людей лишь увеличилась, когда весной 1679 года умерла его мать. В мае ей удалось выходить своего сына Бенджамина, болевшего «злокачественной горячкой» (как она это называла); он выжил, но она сама заразилась этим недугом.

Быстрый переход