Важную роль здесь сыграла минута, когда он подумал, что они с ней одних и тех же правил. Впрочем, и задолго до того, как мысль эта обрела четкую форму, он знал, что они похожи — похожи в том существенном, что относится к сфере нравственности. Ее образ бытия сообщал ему нравственную, даже метафизическую уверенность в правильности мироустройства, в реальности добра. Во всякой любви скрыто ценное зерно, даже когда пустельгу влечет к пустельге, дрянцо — к дрянцу. Однако в природе любви заложено стремление отличать хорошее, и лучшая любовь — всегда хотя бы отчасти любовь к хорошему. Дьюкейн сознавал, очень ясно и с самого начала, что его и Мэри объединяет то хорошее, что есть в них обоих.
Огромное уважение, которое Дьюкейн питал к Мэри, доверие к ней, высокая оценка ее бесспорных достоинств легли в основу приязни, а та, под совокупным воздействием его потребностей, переросла в любовь. К этому времени, возможно, он стал идеализировать ее, а влюбился в ту минуту, когда подумал: «Она лучше меня». Утрачивая постепенно былое чопорное самоуважение, он ощутил потребность совместить образ достойного человека с кем-то другим. Отношения с Джессикой и даже отношения с Кейт — пожалуй, в большей степени, хоть и не напрямую, как раз отношения с Кейт — ввергли его в сумбур. Он принадлежал к числу людей, которые, если их лестное мнение о себе поколеблено, теряются и сникают. Потребность в Мэри возникла у Дьюкейна вместе с нуждой в лучшем представлении о самом себе. Она явилась утешительным противовесом его самоуничижению.
И потом, разумеется, она, по его представлению, воплощала в себе материнское начало. Она была матерью Трескоума. В свете этого нечто мистическое виделось ему в обыденности ее роли. Для него с Мэри уже сотворила преображение его ревность к Вилли — ревность, которая удивила его, дав знать о себе поначалу необъяснимой хандрой и явной убылью в нем великодушия. То была ревность совсем иного рода, нежели та, какую он на короткий миг, когда от него отдалилась Кейт, испытал к Октавиану. Ревность к Октавиану открыла ему глаза на неподобающий и дурацкий характер его положения. Ревность к Вилли сказала: я хочу иметь свою, а не чужую. И затем: я хочу иметь своей вот эту.
Ему казалось теперь — и оттого было еще больнее, — что он убеждал ее выйти замуж за Вилли лишь из сознания собственной вины и опасения, что сам он потерпел с Вилли фиаско. Конечно, она ни в коем случае не должна была знать о его чувстве, и Вилли — тоже. Когда она и Вилли поженятся, он будет всячески избегать контактов с ними. Далее — без меня, думал он. Тягостно было ощущать, что он остался в полном одиночестве: все как-то отошли от него, а на ту, которая могла бы поддержать его как никто, успел наложить руку другой.
Он продолжал не отрываясь глядеть на Мэри. Буквально все тело у него ныло от сознания, как много она могла бы сделать для него. Ища подспорья в отрезвляющей боли, он сказал:
— Ну а как Вилли?
— Вполне, надо полагать. В смысле, примерно как всегда.
— И когда у вас свадьба? — спросил Дьюкейн.
Мэри вспыхнула и поставила рюмку на восьмигранный мраморный столик.
— А у нас с Вилли не будет свадьбы, — выпалила она единым духом.
Дьюкейн вышел из-за спинки кресла и сел.
— Вы говорили, насчет нее еще не все решено…
— Ее не будет вовсе. — Вид у нее был самый несчастный. — Вилли не помышляет о женитьбе. Все это было недоразумением.
— Как обидно…
— Я думала, Кейт вам говорила.
Мэри, все еще красная, упорно смотрела на свою рюмку.
— Нет. — Надо, наверное, сказать ей, подумал Дьюкейн. — Понимаете, мы с Кейт… Мы вряд ли будем видеться так же часто… По крайней мере так, как до сих пор.
— Значит, вы все-таки поссорились? — сдавленным голосом спросила Мэри. |