|
А теперь, пожалуйста, читайте дальше.
– В начале был голос, – заявил Ферриски. – Человеческий голос. Голос и был Номером Первым. Все дальнейшее было лишь подражанием голосу. Вы следите, Шанахэн?
– Прекрасно сказано, мистер Ферриски.
– Теперь возьмем скрипку, – сказал Ферриски.
– Черт меня побери, скрипка – всему голова, – сказал Ламонт, – для меня всему голова – скрипка. Дайте ее такому парню, как Люк Мак Фадден, и вы будете рыдать как дитя, стоит ему заиграть. Голос – это номер первый, не спорю, однако вспомните, какое количество музыкальных шедевров было создано именно для скрипки! Вам когда-нибудь доводилось слышать бессмертные звуки скрипки в Костыльной сонате, когда все четыре струны играют вместе, все эти надрывные тремоло и глиссандо, так что, бывало, все ноги себе оттопчешь, так и притопываешь, так и тянет в пляс! Нет, скажу я вам, скрипка и только скрипка. У вас, конечно, может быть свое мнение, мистер Ферриски: голос – великая вещь. А мне подайте смычок и скрипку, да еще такого игреца, как Люк Мак Фадден – простой бродяга-лудильщик. Дух от него такой, что с ног сшибает, но, не сойти мне с этого места, не было и не будет по всей Ирландии лучшего скрипача.
– Скрипка – это, конечно, тоже о-го-го! – согласился Ферриски.
– Не очень-то удобная это штука, ваша скрипка, – сказал Шанахэн, – пока там ее приладишь. Потом, говорят, если долго на ней играть, пальцы скрючивает...
– Тем не менее скрипку, – продолжал Ферриски, медленно и авторитетно взвешивая каждое слово, – следует считать номером вторым после голоса. Вы не против, мистер Ламонт? Адам пел...
– Что правда, то правда, – ответил Ламонт.
– Но играл ли он на скрипке? Клянусь Всевышним, нет. Если бы в руки нашим прародителям, мистер Ламонт, еще тогда, в Эдемском саду, попала скрипка...
– Они бы, разумеется, сделали из нее вешалку, – сказал Ламонт, – но, как бы там ни было, нет нежнее инструмента. При условии, разумеется, если она попадет в достойные руки. Разрешите побеспокоить вас, мистер Ферриски?
Доверху полная сахарница плавно перешла из рук в руки в наступившем затишье. Вразнобой зазвучали чайные ложечки, и хлеб был проворно намазан маслом и разрезан на три равные части; одновременно мужчины подтягивали на коленях брюки и поскрипывали стульями, усаживаясь поудобнее. Звон неожиданно столкнувшихся молочника и блюдца, как маленький гонг, призвал приятелей продолжить беседу.
– Джон очень музыкален, – сказала миссис Ферриски. Глаза ее пристально следили за движениями своих десяти пальцев, готовивших лакомую закуску. – Уверена, у него очень неплохой голос, только не поставленный. Он частенько поет, когда думает, что я не слышу.
По губам сидящих за столом пробежала по кругу умиленная улыбка.
– А скажите, пожалуйста, мэм, – произнес Ламонт, – что он чаще всего поет? Надеюсь, это песни родимого края?
– Песни, которые он поет, – ответила миссис Ферриски, – обычно без слов. Напевает себе что-то, и все.
– Когда же это ты слышала, чтобы я пел? – спросил супруг, и на подвижном лице его изобразилось кроткое недоумение. Затем, посуровев, он вперил в жену вопрошающий взор.
– Не обращайте на него внимания, мэм, – громко произнес Шанахэн, – не обращайте внимания, он у нас известный чудак. Вы излишне ему льстите.
– Иногда, когда ты бреешься. О, я знаю все его штучки, мистер Шанахэн. Он может петь как жаворонок, когда в настроении.
– Дело в том, что, когда сегодня утром тебе показалось, будто ты слышишь мое пение, дорогая женушка, – сказал Ферриски, указательным пальцем отмечая цезуру, – я просто сморкался в раковину. |