|
Опершись локтями о стол, она слегка наклонилась вперед, положив подбородок на сплетенные пальцы рук.
– Если все, что мне доводилось о нем слышать, правда, – сказал Ферриски, – то вы, мэм, называя его просто тираном, еще слишком мягко выражаетесь. На самом деле он был мерзавец каких мало.
– Ну уж образцовым человеком и гражданином его никак нельзя назвать, – поддержал его Шанахэн, – тут я с вами согласен.
– Когда великий Рим, – продолжал Ферриски, – священный город, средоточие и живое сердце всего католического мира, был объят огнем, а люди на улицах, Всемогущий Творец тому свидетель, дюжинами поджаривались, как цыплята на вертеле, сей субъект сидел себе преспокойно в своем дворце и пиликал на скрипке. А там, на улицах, люди... поджаривались... заживо... всего в какой-нибудь дюжине ярдов от его порога – мужчины, женщины и дети, – погибая в наиужаснейших мучениях, Пресвятой Боже, вы только представьте себе это!
– Такие люди, разумеется, абсолютно лишены всяческих принципов, – сказала миссис Ферриски.
– Да, страшный был человек, настоящее чудовище. Сгореть живьем, это вам не шутка!
– Говорят, утонуть еще хуже, – сказал Ламонт.
– Знаете что, – сказал Ферриски, – по мне, так уж лучше три раза утонуть, чем один раз сгореть заживо. Да какое там – три, все шесть. Опустите палец в воду. Что вы почувствуете? Почти ничего. Но попробуйте сунуть тот же палец в огонь!
– Мне никогда не приходило в голову взглянуть на это с такой точки зрения, – согласился Ламонт.
– О, это совсем другое дело, поверьте. Совсем, совсем другое, мистер Ламонт. Можно сказать, лошадь другой масти.
– Дай-то Бог всем нам умереть в собственной постели, – сказала миссис Ферриски.
– Между нами говоря, я бы, пожалуй, еще пожил, – сказал Шанахэн, – но уж если перебираться на тот свет, то я бы, наверное, выбрал пистолет. Пуля в сердце – и готово. Отключаешься даже раньше, чем почувствуешь боль. Пистолет – дело верное. Быстро, чисто и гуманно.
– А я говорю, ничего нет страшнее огня, – твердил свое Ферриски.
– В старину, – тоном бывалого рассказчика начал Ламонт, – варили этакое снадобье. Из корешков, глухой ночью, под покровом тьмы, ну, сами понимаете. И разъедало оно человеку все нутро – кишки, желудок, почки, селезенки. Выпьешь его и первые полчаса чувствуешь себя прекрасно. Потом чуть похуже, вроде как бы слабость нападает. Ну, а к концу представления вся ваша требуха – наружу, на полу валяется.
– Господи, страсти-то какие!
– А между тем – факт. Чистая правда. Был человек, а стала пустышка. Выблюешь все подчистую, глазом не успеешь моргнуть.
– Спросили бы меня, – резво вклинился Шанахэн, ярким лучом своего остроумия пронзая мрачноватую тему беседы, – я бы вам рассказал, как в свое время пивал подобные напиточки.
Ответом был взрыв чистого, мелодичного смеха, умело приглушенного и мирно поулегшегося.
– А готовили эту отраву из болиголова, – продолжал Ламонт, – из болиголова, чеснока и разной другой гадости. Кстати, Гомер так и кончил свои деньки на этом свете. Принял чашу такого яда, когда был один в камере.
– Еще один негодяй, – сказала миссис Ферриски. – Помните, как он христиан преследовал?
– Такая уж в те времена была мода, – сказал Ферриски, – надо сделать на это скидку. Тебя вообще ни во что не ставили, если ты христиан не гонял. Вперед, Христовы воины, вперед к своей славной гибели!
– Разумеется, это не может служить оправданием, – заявил Ламонт. |