РРС в основном давало назначения тем, кто предпочитал числиться в Списке Неквалифицированной Рабочей Силы. Теперь-то все опять будет, как всегда.
— Не знаю. Конечно, так должно было бы случиться. Но даже до голода дело шло не в этом направлении, а в обратном. Бедап был прав: каждая экстремальная ситуация, даже каждая мобилизация рабочей силы ведет к тому, что в КПР увеличивается бюрократический аппарат и уменьшается гибкость: так это делалось, так это делается, так это и должно делаться… Этого еще до засухи было полно. И возможно, что пять лет строгого контроля закрепили эту тенденцию навсегда. И не смотри на меня так скептически! Вот скажи мне, сколько ты знаешь человек, которые отказались принять назначение — еще до голода?
Таквер задумалась.
— Не считая нучниби?
— Нет, считая. Нучниби очень важны.
— Ну, несколько из друзей Дапа — этого симпатичного композитора, Саласа, и некоторых из тех, что попротивнее. А когда я была маленькая, через Круглую Долину часто проходили нучниби. Только я всегда считала их обманщиками. Они так красиво врали, и рассказывали такие замечательные истории, и гадали, все были им рады и готовы были держать их у себя и кормить все время, пока они здесь будут. Но они никогда не оставались надолго… Но тогда люди вообще вдруг ни с того, ни с сего уезжали из города, обычно молодежь, некоторые ребята просто ненавидели сельскохозяйственные работы, и они просто бросали работу, хоть и были на нее назначены, и уезжали. Люди все время так делают, всюду. Ездят с места на место и ищут, где получше. Просто никто не называет это отказом от назначения!
— Почему?
— Ты к чему клонишь? — проворчала Таквер, забираясь поглубже под одеяло.
— А вот к чему. К тому, что нам стыдно сказать, что мы отказались от назначения. К тому, что социальное сознание полностью доминирует над индивидуальным сознанием вместо того, чтобы его уравновешивать. Мы не сотрудничаем — мы подчиняемся. Мы боимся, что станем изгоями, что нас назовут ленивыми, дисфункциональными, скажут, что мы эгоизируем. Мы боимся мнения соседа сильнее, чем уважаем свою собственную свободу выбора. Ты мне не веришь, Так, но попробуй, вот только попробуй переступить эту черту, только в воображении, и посмотри, что ты почувствуешь. Тогда ты поймешь, что стало с Тирином, почему он — конченный человек, пропащая душа. Он — преступник! Мы создали понятие преступления, так же, как собственники. Мы выталкиваем человека за пределы сферы нашего одобрения, а потом осуждаем его за это. Мы создали законы, законы общепринятого поведения, возвели вокруг себя стены, но они нам не видны, потому что они — часть нашего мышления. Тир так никогда не делал. Мы с ним знакомы с десяти лет. Он так никогда не делал, он никогда не умел строить стены. Он был прирожденный бунтовщик. Он был прирожденный одонианин — настоящий одонианин! Он был свободным человеком, а мы, все остальные, его братья, свели его с ума в наказание за первый же его свободный поступок.
— По-моему, — оправдывающимся тоном сказала закутанная в одеяло Таквер, — Тир был не очень сильным человеком.
— Да, он был чрезвычайно раним.
Они надолго замолчали.
— Не удивительно, что тебя преследуют мысли о нем, — сказала она. — Его пьеса. Твоя книга.
— Но мне легче. Ученый может сделать вид, что его работа — это не он, что это просто безличная Истина. Художник не может спрятаться за Истину. Ему вообще некуда спрятаться.
Таквер некоторое время искоса поглядывала на него, потом повернулась и села в постели, натянув на плечи одеяло.
— Брр! Холодно… Я была не права с книгой, да? Насчет того, чтобы позволит Сабулу изрезать ее и поставить на ней свое имя. |