|
— Оно здесь уже было, когда я вселился. Кто-то его сам соткал, а когда переехал — оставил здесь. Разве в такую ночь одеяло — излишество?
— Цвет у него — типичное излишество, — сказал Бедап. — Как специалист по функциональному анализу, я должен отметить, что оранжевый цвет — ненужный цвет. В социальном организме оранжевый цвет не выполняет никаких жизненно-важных функций ни на клеточном уровне, ни на органном, и уж точно — не на уровне всего организма или на наиболее центральном этическом уровне; а в этом случае следует выбрать не терпимость, а устранение. Покрась его в грязно-зеленый цвет, брат!.. А это еще что такое?
— Заметки.
— Шифрованные? — спросил Бедап, перелистывая одну из тетрадей с хладнокровием, которое, насколько помнил Шевек — личного владения — у него было даже меньше, чем у большинства анаррести. У Бедапа никогда не было любимого карандаша, который он бы всюду таскал с собой, или старой рубашки, которую он бы любил и жалел бросить в регенерационный контейнер; а если ему что-нибудь дарили, он старался сохранить это из уважения к чувствам подарившего, но каждый раз терял. Он знал эту свою черту; по его словам, это доказывало, что он менее примитивен, чем большинство людей, и являет собой ранний пример Человека Обетованного, истинного и прирожденного одонианина. Но все же для него существовала граница личного. Она проходила по черепу — его ли собственному или чужому — и была нерушима. Он никогда не лез в чужие дела. Теперь он сказал:
— Помнишь, как, когда ты был на проекте «Лес», мы писали друг другу кодом дурацкие письма?
— Это не код, это по-иотийски.
— Ты выучил иотийский? Почему ты на нем пишешь?
— Потому что на этой планете никто не может понять, что я говорю. И не хочет. Единственный человек, способный на это, умер три дня назад.
— Что, Сабул помер?
— Нет, Гвараб. Сабул-то жив. Помрет он, дожидайся!
— А в чем дело?
— В чем дело с Сабулом? Наполовину в зависти, наполовину в неспособности понять.
— А я думал, его книга о причинности считается первоклассной. Ты сам говорил.
— Я так считал, пока не прочел первоисточники. Это все — идеи уррасти. Притом не новые. У него своих идей уже лет двадцать как нет. И в бане он не был столько же.
— А с твоими идеями как дела? — спросил Бедап, положив руку на тетради Шевека и глядя на него исподлобья. У Бедапа были маленькие, довольно подслеповатые глазки, резкие черты лица, плотное, кряжистое туловище. Он вечно грыз ногти, и с годами они у него превратились просто в полоски поперек толстых, чувствительных кончиков пальцев.
— Плохо, — сказал Шевек, садясь на спальный помост. — Не тем я занимаюсь.
Бедап усмехнулся:
— Ты-то?
— Наверно, я в конце этого квартала попрошу другое назначение.
— Какое?
— А мне все равно. Учителем, инженером. Я должен уйти из физики.
Бедап сел к письменному столу, погрыз ноготь и сказал:
— Это звучит странно.
— Я понял предел своих возможностей.
— А я и не знал, что он у тебя есть. Я имею в виду, в физике. Так-то у тебя были всевозможные недостатки, ко многому у тебя были очень небольшие способности. Но не к физике. Конечно, я не темпоралист. Но не обязательно уметь плавать, чтобы узнать в рыбе рыбу, и не обязательно самому светить, чтобы узнать в звезде звезду…
Шевек посмотрел на друга, и у него вырвались слова, которые он до сих пор не мог четко сказать самому себе:
— Я думал о самоубийстве. |