Михаил Михайлович открыл боковой стекло и встречный ветер, врывающийся в кабину, очень скоро развеял последние остатки его дурного расположения.
Михаил Михайлович попробовал даже что-то насвистывать, хотя музыкального слуха был лишен напрочь. Однако, приметив издалека тяжелую фуру, боком застывшую на шоссе, и перед нею ярко-красную изуродованную иномарку и завалившийся в сторонке «уазик», он замолчал, крепко сжал пересохшие губы и прибавил газку.
Надо ли говорить о том, что вид чужой неудачи приятно будоражит и веселит нервы посторонних случайных свидетелей.
Притормозив метрах в десяти от места происшествия, Плешаков, не заглушая мотора, спрыгнул на землю, оставив на всякий случай кабину открытой, и направился к растерянному водителю фуры, который сновал подле искореженного «корвета», касался ногтем то капота, то заклинившей двери и тотчас отдергивал руку, точно его било током. Затем оглядывался на расплющенный «уазик», но не решался к нему подойти. Востроносый, с взъерошенной маленькой головкой, был похож он на встревоженно скачущего воробья.
При приближении спокойного Плешакова он обрадовался появлению живого человека, побежал навстречу и затараторил дрожащим голосом, без всяких предисловий:
— Они, главное, сволочи такие, в лоб мне! — при этих словах водитель ударил себя кулаком по лбу.
— В лоб, говоришь? — с сомнением произнес Плешаков, оглядываясь на пустынное в этот час шоссе.
— Я вправо, он вправо, — говоря это, водитель наклонил туловище вправо. — Я левей, он туда же, и-и… — Тут водитель забежал вперед, клюнул носом в грудь Плешакова и закрыл глаза.
Все эти наглядные объяснения, казалось, не произвели на Плешакова никакого впечатления, он молча отстранил собеседника и, пригнувшись, заглянул в салон иномарки. Холодок пробежал по его спине, когда увидел он лицо пострадавшего.
Но вовсе не кровавые порезы на лбу и на щеках так поразили Михаила Михайловича, положим, к крови-то он в последнее время пригляделся и привык, страшнее всего в лице этом было выражение полного презрения к собственной смерти, которое в иных случаях означает точно такое же презрение и к жизни других людей. Плешаков, как человек бывалый, не чуравшийся тюрьмы, отлично в этом разбирался.
Из салона, навалившись щекой на баранку, глядела на него мертвая разбитая морда с двумя брезгливо застывшими складками у рта. Темные очки сбились набок, а поверх них мерцали круглые и незрячие совиные глаза… Мысок коротко стриженных серых волос вылезал на середину лба, именно так бывает у сов, а аккуратный крючковатый нос с острым кончиком придавал лицу покойника выражение хищное…
— В лоб, говорю, мне, — потормошил Плешакова водитель и Михаил Михайлович судорожно втянул ноздрями воздух, с трудом освободившись из-под гипноза мертвых глаз, наклонился еще ниже и перевел взгляд влево.
Рядом, на сидении для пассажира, с запрокинутой головою полулежала молодая женщина дивной красоты, губы ее были слегка приоткрыты и странная горькая усмешка еще жила в уголках этих губ…
Плешаков протянул руку, крепко двумя пальцами схватил ее за шею, проверяя пульс.
— Н-да… — Плешаков передернул плечами и снял фуражку. — Крутой, видать, бандюга…
— Мести боюсь, вот что… — упавшим голосом произнес водитель фуры. — Смерть не страшна, а вот мести боюсь, — повторил он обреченно.
— Да, дело тухлое, — безжалостно согласился Плешаков. — Что везешь-то?..
— «Наполеон». Коньяк… Будь он проклят!.. Не хотелось мне в этот рейс! Еще жена говорит…
— Знаем, что жена говорит, — перебил Плешаков и сплюнул сквозь зубы. |