Вся ее любовь – все ее заботы, жизнь – все мое…
Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!» – подумал он.
Полно – так ли, Леонтий? – сказал он.
– А как же?
– «Вся любовь», говоришь ты?
– Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! – добродушно смеясь, заключил Козлов. – Эти женщины, право, одни и те же во все времена, – продолжал он. – Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев – всегда хвост целый… Мне – бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна – и я иногда, признаюсь, – шепотом прибавил он, – изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли.
– Напрасно! – сказал Райский.
– Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома – Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, – а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый – ей и не скучно!
– Прощай, Леонтий, – сказал Райский. – Напрасно ты пускаешь этого Шарля!
– А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?
– А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!..
– К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. – с юмором заметил Козлов. – Приходи же – я ей скажу…
– Нет, не говори, да не пускай и Шарля! – сказал Райский, уходя проворно вон.
К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему – своими пресными нежностями, то бабушке – непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно – размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.
Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.
– Желтая далия мне будет к лицу – я брюнетка! – советовала она.
– Хорошо, после, после! – отделывался он.
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди – все это надоедало Райскому и Вере – и оба искали, он – ее, а она – уединения, и были только счастливы, он – с нею, а она – одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
XX
«Вот страсти хотел, – размышлял Райский, – напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!»
Между тем Вера не шла у него с ума.
– Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… – шептал он.
Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.
Он подошел к окну.
– Вера, можно прийти к тебе? – спросил он.
– Можно, только не надолго.
– Вот уж и не надолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно – и прогнала бы, – сказал он, войдя и садясь напротив. – Отчего же не надолго?
– Оттого, что я скоро уеду на остров. |