На вопрос, «о чем бабушка с Верой молчат и отчего первая ее ни разу не побранила, что значило – не любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб.
Это только больше опечалило Марфеньку.
– Мы верхом ездили, Николай Андреич дамское седло выписал. Я одна каталась в лодке, сама гребла, в рощу с бабами ходила! – затрогивала Марфенька бабушку, в надежде, не побранит ли она хоть за это.
Татьяна Марковна будто с укором покачала головой, но Марфенька видела, что это притворно, что она думает о другом, или уйдет и сядет подле Веры.
Марфенька печалилась и ревновала ее к сестре, но сказать боялась и потихоньку плакала. Едва ли это была не первая серьезная печаль Марфеньки, так что и она бессознательно приняла общий серьезно-туманный тон, какой лежал над Малиновкой и ее жителями.
Она молча сидела с Викентьевым; шептать им было не о чем. Они и прежде беседовали о своих секретах во всеуслышание. И редко, редко удавалось Райскому вызвать ее на свободный лепет, или уж Викентьев так рассмешит, что терпенья никакого не станет, и она прорвется нечаянно смехом, а потом сама испугается, оглянется вокруг, замолчит и погрозит ему.
Викентьеву это молчание, сдержанность, печальный тон были не по натуре. Он стал подговаривать мать попросить у Татьяны Марковны позволения увезти невесту и уехать опять в Колчино до свадьбы, до конца октября. К удовольствию его согласие последовало легко и скоро, и молодая чета, как пара ласточек, с веселым криком улетела от осени к теплу, свету, смеху, в свое будущее гнездо.
Бабушка, однако, заметила печаль Марфеньки и – сколько могла, отвлекла ее внимание от всяких догадок и соображений, успокоила, обласкала и отпустила веселой и беззаботной, обещавши приехать за ней сама, «если она будет вести себя там умно».
Райский съездил за Титом Никонычем и привез его чуть живого. Он похудел, пожелтел, еле двигался и, только увидев Татьяну Марковну, всю ее обстановку и себя самого среди этой картины, за столом, с заткнутой за галстук салфеткой, или у окна на табурете, подле ее кресел, с налитой ею чашкой чаю, – мало-помалу пришел в себя и сжал радоваться, как ребенок, у которого отняли и вдруг опять отдали игрушки.
Он, от радости, вдруг засмеется и закроется салфеткой, потрет руки одна о другую с жаром или встанет и ни с того ни с сего поклонится всем присутствующим и отчаянно шаркнет ножкой. А когда все засмеются над ним, он засмеется пуще всех, снимет парик и погладит себе с исступлением лысину или потреплет, вместо Пашутки, Василису по щечке.
Словом, он немного одурел и пришел в себя на третий день – и тогда уже стал задумчив, как другие.
Круг семьи в Малиновке увеличился одним членом. Райский однажды вдруг явился с Козловым к обеду. Сердечнее, радушнее встречи нельзя нигде и никому оказать, какая оказана была оставленному своей Дидоной супругу.
Татьяна Марковна, с женским тактом, не дала ему заметить, что знает его горе. Обыкновенно в таких случаях встречают гостя натянутым молчанием, а она встретила его шуткой, и этому тону ее последовали все.
– Что это ты (она давно говорила ему это драгоценное ты) Леонтий Иванович, забыл нас совсем? Борюшка говорит, что я не умею угостить тебя, что кухня моя тебе не нравится: ты говорил ему?
– Как не нравится? когда я говорил тебе? – обратился он строго к Райскому.
Все засмеялись.
– Да вы нарочно! – улыбнувшись нехотя, сказал Леонтий.
Он уж успел настолько справиться с своим горем, что стал сознавать необходимость сдерживаться при людях и прикрывать свою невзгоду условным приличием.
– Да, не был я у вас давно, у меня жена… уехала в Москву… повидаться с родными, – тихо сказал он, глядя вниз, – так я и не мог…
– Вот ты бы у нас пожил, – заметила Татьяна Марковна, – одному скучно дома…
– Я жду ее… боюсь, чтоб без меня не приехала. |