Для нее любить – значило дышать, жить, не любить – перестать дышать и жить. На вопросы его: «Любишь ли? Как?» – она, сжав ему крепко шею и стиснув зубы, по-детски отвечала: «Вот так!» А на вопрос: «Перестанешь ли любить?» – говорила задумчиво: «Когда умру, так перестану».
Она любила, ничего не требуя, ничего не желая, приняла друга, как он есть, и никогда не представляла себе, мог ли бы, или должен ли бы он быть иным? бывает ли другая любовь, или все так любят, как она?
А он мечтал о страсти, о ее бесконечно разнообразных видах, о всех сверкающих молниях, о всем зное сильной, пылкой, ревнивой любви и тогда, когда они вошли в ее лето, в жаркую пору.
Наташа похорошела, пополнела, была весела, но ни разу на лице у ней не блеснул таин-ственный луч затаенного, сдержанного упоения, никогда – потерянного, безумного взгляда, которым выговаривается пожирающее душу пламя.
А между тем тут все было для счастья: для сердца открывался вечный, теплый приют. Для ума предстояла длинная, нескончаемая работа – развиваться, развивать ее, руководить, воспиты-вать молодой женский восприимчивый ум. Работа тоже творческая – творить на благодарной почве, творить для себя, создавать живой идеал собственного счастья.
Но фантазия требовала роскоши, тревог. Покой усыплял ее – и жизнь его как будто останавливалась. А она ничего этого не знала, не подозревала, какой змей гнездился в нем рядом с любовью.
С той минуты, как она полюбила, в глазах и улыбке ее засветился тихий рай: он светился два года и светился еще теперь из ее умирающих глаз. Похолодевшие губы шептали свое неизменное «люблю», рука повторяла привычную ласку.
Он иногда утомлялся, исчезал на месяцы и, возвращаясь, бывал встречаем опять той же улыбкой, тихим светом глаз, шепотом нежной, кроткой любви.
Он был уверен, что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью, а потом в ней же нашел зерно скуки и начало разложения счастья.
Никогда – ни упрека, ни слезы, ни взгляда удивления или оскорбления за то, что он прежде был не тот, что завтра будет опять иной, чем сегодня, что она проводит дни оставленная, забытая, в страшном одиночестве.
У ней и в сердце, и в мысли не было упреков и слез, не срывались укоризны с языка. Она не подозревала, что можно сердиться, плакать, ревновать, желать, даже требовать чего-нибудь именем своих прав.
У ней было одно желание и право: любить. Она думала и верила, что так, а не иначе, надо любить и быть любимой и что весь мир так любит и любим.
На отлучки его она смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на то, если б он заболел. А возвращался он, – она была кротко счастлива и полагала, что если его не было, то это так надо, это в порядке вещей.
Обида, зло падали в жизни на нее иногда и с других сторон: она бледнела от боли, от изум-ления, подкашивалась и бессознательно страдала, принимая зло покорно, не зная, что можно от-дать обиду, заплатить злом.
Она привязывалась к тому, что нравилось ей, и умирала с привязанностью, все думая, что так надо.
– Это был чистый, светлый образ, как перуджиниевская фигура; простодушно и бессозна-тельно живший и любивший, с любовью пришедший в жизнь и с любовью отходящий от нее, да с кроткой и тихой молитвой.
Жизнь и любовь как будто пропели ей гимн, и она сладко задумалась, слушая его, и только слезы умиления и веры застывали на ее умирающем лице, без укоризны за зло, за боль, за страдания.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и теснотах болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец, что все эти «так надо» хотя не встречали ни воплей, ни раздражения с ее стороны, а все же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее. |