Изменить размер шрифта - +
Я много часов провел, ломая голову над тем, как подать то, что я намеревался сделать, и в каком виде это дойдет до людей. Я потратил громадные суммы на то, чтобы вызвать в людях определенные эмоции, направить их на что-то или от чего-то удержать, короче, чтобы повлиять на их мысли, чувства и, тем самым, на их решения. И вот я спрашиваю вас: почему, собственно, я это делал?

Вопрос, казалось, повис в воздухе, и Джон Фонтанелли посмотрел в молчаливые лица остальных. Что мог чувствовать Джакомо Фонтанелли, когда сообщал о своем видении? Неужто и его терзали такие моменты упадка духа, эти искры слепящего страха, налетая, как порывы ветра?

– Для чего были все эти ухищрения? – тихо продолжал он дрожащим голосом. – Ведь я же, говорят, могущественный человек. Зачем я так старался оказать воздействие на людей, обычных людей на улице, на фабриках и в метро? Разве мне не все равно, что они думают?

Звук его голоса терялся в стенах кабинета, из окон которого открывался вид на бескрайнее море домов, лишь на горизонте исчезавшее в бурой дымке.

– И вспомните обо всех действительно могущественных людях, величайших диктаторах истории: каждый из них как одержимый старался контролировать и подчинить господствующей идеологии средства массовой информации, держать в своих руках все, что печатает, показывает и говорит. Почему? Ведь если он могуществен, какое ему дело до того, что болтают люди? – Джон сложил ладони вместе, ощутил в кончиках пальцев биение пульса. – Потому что у них не было реальной власти. Потому что и у меня нет реальной власти. Только видимость одна.

Теперь, наконец-то, будто очнувшись из оцепенения ужаса, Генеральный секретарь снова принялся кивать, на сей раз с облегчением, и улыбка заиграла на его губах. Джона охватило чувство, похожее на пьяный восторг: он, сын сапожника из Нью-Джерси, говорит с первым лицом Организации Объединенных Наций – и тот его внимательно слушает…

– Есть лишь один действительный источник власти на земле, – сказал Джон с таким чувством, будто изо рта его выпадают стальные слова, – и это сами люди. Народ. И говоря это, я говорю не о том, что должно быть. Я говорю не о какой-то благородной идее или красивой утопии. Я говорю о факте, который так же непреложен, как движение светил на небе. Человек, который хочет обладать властью, должен убедить других встать на его сторону и оказать ему поддержку – это демократия; или заставить других забыть, что они обладают властью, заставить их верить, что они немощны. И это тирания.

Он взглянул на Пола, который ободряюще кивнул ему, потом на Аннана, который неторопливо поглаживал свою курчавую бородку. Но ему казалось, будто в этот момент он снова сидит в Лейпциге, в Николай-кирхе и на сей раз ощущает то, что тогда не в силах был почувствовать.

– Я сам осознал это лишь несколько недель назад, – признался он. – В Лейпциге я узнал, что народ просто встал и сказал: «Хватит». И что тогда произошло. Я удивился. Я решил, что это, пожалуй, было особое событие – несомненно, оно и было особое, но в нем выразился основополагающий принцип. – Он поднял руку, как при капитуляции. – Это можно наблюдать даже при демократии, если присмотреться. Свою роль играют не только выборы, которые проходят раз в несколько лет. Нет, это происходит чуть не каждую неделю, какой-нибудь министр или госсекретарь якобы мимоходом роняет некое замечание или предложение, и потом все смотрят, как среагирует народ. Если поднимется недовольство, еще не поздно все опровергнуть, заверить, что он имел в виду совсем не это. Таким образом, народ непрерывно определяет, чему быть – даже сам того не замечая!

Он направил указательный палец на Генерального секретаря и почувствовал, что рука его дрожит:

– Вас не избирал народ.

Быстрый переход