И опять — портрет, мои уши, Эрвин — и отрицающий жест. Никогда я не слышала о нем, ни разу!
— Он обо мне не упоминал? — догадался, наконец, принц. — Да? И верно, нас было одиннадцать братьев… Погоди, я перечислю их, а ты кивай, если слышала эти имена! Михаэль… Андреас… Клаус…
Я кивала, как заведенная механическая игрушка, и только на его имени — Эрвин — помотала головой.
— А сестра? У нас есть еще сестра, — произнес он, нахмурившись. — О ней Клаус тоже не говорил?
Я снова покачала головой.
— Как странно, — проговорил он, потерев лоб. — Я — понятно, не удивляюсь, что обо мне стараются вспоминать пореже, но Элиза…
«Элиза, — вспомнила я, — значит, он писал сестре. Почему же не отправил письмо? Или это был черновик?»
— У меня голова идет кругом, — признался Эрвин, — и я не знаю, с чего начать. Анна сказала, что пыталась научить тебя писать, но толку не вышло. Ты бы назвалась, если бы сумела?
Я согласно кивнула. Увы, написать свое настоящее имя я бы не смогла, а называться так, как звал меня Клаус, не желала.
— Я вижу, ты хочешь о чем-то рассказать мне, — произнес он наконец. — И, наверно, у меня получилось бы задавать тебе вопросы, на которые можно ответить только «да» или «нет», как делает Анна, если бы я мог их придумать! Если тебя тяготит немота, то меня мучит собственная глупость!
Эрвин в сердцах ударил кулаком по колену, но тут же разжал пальцы и криво усмехнулся — мол, что за несдержанность?
Воцарилось молчание, потом он сказал:
— Что ж, попробую узнать хоть что-то… Ты немая от рождения? Нет? Я так и думал… Ты лишилась голоса из-за болезни? Тоже нет? Ладно, пока оставим это… Ты не из наших краев, Анна верно поняла?
Тут я могла кивнуть — я в самом деле появилась на свет очень далеко отсюда.
— Ты, видно, благородного происхождения, — произнес Эрвин серьезно. — Ты красива, грациозна, обучена живописи и… кстати, умеешь ли ты музицировать?
Я кивнула. Еще там, во дворце Клауса, я слышала оркестр и заинтересовалась. Старый музыкант показал мне ноты, но мне они показались всего лишь закорючками. А вот арфа… арфа звучала почти так, как у меня на родине, и, немного позанимавшись, я научилась извлекать красивые созвучия из этого инструмента. Вряд ли это можно было назвать настоящей игрой, но придворным — и особенно Клаусу — моя музыка нравилась.
— И на чем же ты играешь? На клавесине? На флейте? — напряженно спросил Эрвин, будто подслушав мои мысли.
Я изобразила пальцами струнный перебор, и он снова нахмурился.
— И танцуешь ты тоже прекрасно, ведь так?
Тут уж я могла честно ответить «да» — ни у одной девушки при дворе не было такой легкой походки, никто не умел танцевать так легко и грациозно, как это делала я.
— Вот, значит, как… — Он откинулся на спинку кресла, прикрыв глаза. Плащ стелился по полу, но по-прежнему невозможно было разобрать, что скрывается под складками материи.
Я смирно сидела, пока, наконец, Эрвин не открыл глаза и не взглянул на меня в упор.
— Должно быть, ты не понимаешь, что происходит, а узнать об этом тебе неоткуда, — произнес он негромко.
Солнечный луч, проникший в окно, осветил его лицо, и глаза сделались похожи на стекло, которое рождается в недрах огненных гор, — оно черно, как ночь, прозрачно, как вода, и твердо, как камень, а ножи из него режут лучше стальных. На моей родине до сей поры пользуются ими — они, бывает, оказываются надежнее металлических. |