— А-ай! — застонала бедняжка, хватаясь за ушиб обеими руками.
— О-ой! — вскрикнул он, тоже держась за свой лоб, но в ужасе за нее: ему-то вроде было не очень больно, а вот ей-то, несчастной, каково? — Прости, прости, пожалуйста, прости дурака! Давай скорей полтинник приложим, слышишь?
— «Полти-инник», — передразнила она, морщась от боли и потирая рукой ушиб. — Теперь и сотней не откупишься!..
— Не вели казнить! Дай гляну, где больно… — Он взял ее голову в руки, прильнул губами к тому месту, куда она повелительно указала своим пальчиком, потом подул на ушиб, притворно поплевал и успокоился: — Ну все, жить будешь, а до свадьбы заживет.
— Да?.. — немного еще постанывая, но уже и улыбаясь, она вдруг села почти как ни в чем не бывало и вздохнула, напуская на себя серьезность. — Ну слушай… Вот видишь, уже и говорю, как ты: слу-ушай.
— Слу-ушаю! — воспринял он с готовностью на что угодно.
— Давай займемся делом. Чур, я мою посуду, а ты приводишь в порядок все остальное.
— У-у-у… — заныл недовольно. — Не успеешь глаза продрать — рабо-отай! Я не лошадь — я человекоподобное!
— О да, это звучит гордо. Но все же поработай, не ленись. Может, и настоящим человеком станешь, еще не поздно.
— Не ста-ану! Вот назло тебе не стану!.. — И, сбросив с ног шлепанцы, согнувшись, боком-вприпрыжку поскакал обезьяной по комнате.
Что тут началось! Травка просто переламывалась от хохота, крича и падая, даже аплодируя. Вот уж не ожидал он, что этот незатейливый этюд из первого курса мастерства рассмешит ее до такой степени, и, окрыленный бешеным успехом, постарался, разумеется, на славу: расшвырял во все стороны журналы, книги из свалки на рояле, машинописную бумагу, даже повестуху про себя не пожалел, пустил на ветер. А в конце аттракциона схватил пишмашинку, брякнулся с ней на ковер посередине, вставил чистый лист и, уморительно серьезно оглядываясь вокруг себя, стал печатать одним пальцем, одной буквой.
— Так вот чему вас учат?! — стонала благодарная зрительница. — Я-асно!
— Не-а! — возражал он, рыча по-обезьяньи. — Этому научить нельзя! Но можно научиться!
— Поня-атно! — утирая слезы, вздыхала она.
— А нас воспитывают! Гармонично развивают! Чтобы петь, и играть, и под дудочку плясать! Ва-ва-ва-а!
— Ну-ну, развивайся, учись в том же духе… — И пьяная от смеха, чудом удерживая посуду на подносе, уплелась на кухню.
А он… да что ж такое с ним произошло-то? — он сам себя не узнавал: ошалел, одурев, чуть не лопнул от дикого восторга.
И хотелось что-то сотворить — ну, эдакое: разбить стекло, расковырять паркет отбойным молотком — жаль, не оказалось под рукой. И вместо этого он сел за рояль, заколошматил гром и молнию, но тоже показалось мало — немота какая-то!
— Эй ты! — крикнул, посылая голос на кухню. — Слушай! Последняя гастроль моего золотого детства!
Удивительно, что почти во все свои дурачества он еще ухитрялся вложить хоть какой-то, пусть и не глобальный, смысл. Но тут наконец расслабился и, выворачиваясь наизнанку, паясничая напропалую, заиграл и запел:
И шмякнул адским аккордом, собираясь еще чего-нибудь отчебучить, но вдруг увидел, сто благодарная публика уже спешит к нему с каким-то подношением в ладонях ковшиком, и наивно повернулся к ней с открытым сердцем, обнаженным торсом, а она — как лисица вороне:
— Бра-аво, бра-аво! Ты уже и гимнастику проделал? Бога-атое воображение. |